Владимир Бибихин - Узнай себя
И у Гоголя и у Достоевского двойник похож на свой оригинал за тем исключением, что он ничуть не испуган и не растерян и в обоих случаях ведет себя с завидно невозмутимой уверенностью.
Маиор Ковалев подходит к своему двойнику в Казанском соборе. Он узнает в молящемся статском советник свой нос, «почти самого себя». Молясь в храме, он и должен был перед Богом узнать в другом молящемся своего брата, ближнего, которого любит как самого себя. Об этом люди в храме не в последнюю очередь молятся. Подойди к другому человеку в храме, маиор Ковалев говорит ему однако не вы мой брат, мой ближний, он говорит: «вы мой собственный нос». Нос тоже ближний, даже ближайший. Но что‑то явно мешает назвать его ближним, которого нужно любить как самого себя. Что? То, что он настолько ближний, что никогда, ни при каких условиях не имеет права от меня отделиться, хоть он и недостижим мне? он неприступный, но не другой мне? или другой, но такой, что при его отделении распался ин–дивид, сознание расколото и страдает?[36] Эти догадки может быть и верны, но они не достают до голого ужаса, в который вглядываются одинаково Гоголь и Достоевский.
Проходимец, который перебегает дорогу Якову Петровичу Голядкину, мог бы вызвать у него добрые чувства только если бы был хоть немного другим индивидом. Но он сам же во всём Яков Петрович и есть. С самим собой никакого пакта, никакой любви, никакого примирения не может быть из‑за неделимости, немыслимого родства. Сблизиться — признать ближним и полюбить — можно со своим собственным телом, оно другое мне, но сблизиться нечему, если нет интимности своего. Раздвоилась именно она. Мы всё время говорили: человек должен узнать себя. Яков Петрович Голядкин узнаёт себя и сходит с ума. Попытка сдружиться с двойником уже только подчеркивает непоправимость безумия.
В двойничестве происходит узнавание себя с безусловной, предельной ясностью, это возможно только как отождествление это я сам и есть. Голядкин–младший именно тот самый что Голядкин–старший, с математически равенством. Он, так сказать, даже более настоящий чем Голядкин–старший, и потому что всегда уверен в себе и сам без оглядки знает что делать, и потому что возможности, которых старший не развил и которые ценит, младший использовал. Он осуществившийся, удачливый, гладкий Голядкин. Без Голядкина–младшего старший по–видимому никогда бы ни в чем не достиг определенности. Чем явственнее однако старший угадывает во втором осуществившегося себя, о каком раньше не подозревал, тем чужее становится второй. Голядкин узнал в чужом себя, но от этого перестал узнавать себя; узнал себя и потерялся, встретился с узнанным и потерял себя окончательно: сам оказался не свой. Сам стал чужой.
Тогда мы что‑то не так сделали, сильно где‑то сбились, говоря об узнавании себя в торжественных тонах? Узнают себя в безумии, аду, сумасшествии? Что чудовищнее, чем когда пытающийся молиться в храме подходит· к другому молящемуся и вместо ты брат мой, ты мой ближний, ты любезен мне как я сам говорит ты нос мой!
Нам казалось, что, узнав себя в другом, человек найдет себя в этой открытости другому как самому себе. Произошло наоборот: с узнаванием себя человек теряет себя, потому что ушел, ускользнул, отслоился от самого себя, видит себя у себя отнятым, не своим.
Невольно вспоминается предостережение святого Григория Паламы, византийского православного богослова первой половины XIV века, афонского монаха, архиепископа Солунского. В сочинении «Триады в защиту священно–безмолвствующих» он обращается к ученику–монаху: «Приоткрою тебе чудовищную глубину лукавства внешних философов. Лукавый и те, кто научился от него лукаво мудрствовать, украли одну нашу полезнейшую заповедь и выставляют ее как некую злую приманку благодаря сходству выражений «внемли себе» и «познай самого себя».».
На сходство обратили внимание давно. Когда 70 толковников в античной Александрии переводили Библию на греческий, они в 9–м стихе 15–й главы Второзакония, похоже, намеренно подчеркнули это сходство, отсюда перевод πρόσεχε σεαυτῷ, внемли себе, будь внимателен к своему существу, почти как γνῶθι σεαυτόν, узнай себя. При переводе этого места с древнееврейского получается что‑то вроде остерегайся, берегись, в смысле остерегайся, как бы не поймать себя на неблагочестивой мысли.
Палама продолжает: «Но если разберешь, каков для них смысл этой заповеди [познай себя], обнаружишь пучину злоучения: исповедуя переселение душ, они считают, что человек достигнет самопознания и исполнит эту заповедь в том случае, если узнает, с каким телом был связан прежде, где жил, что делал и чему учился; разузнает же он это, покорно отдавшись коварным нашептываниям злого духа. И вот, пока они учат таким вещам через «познай самого себя», неспособные заметить обман люди думают, будто здесь говорится что‑то согласное с нашими отцами!» (Триады 11, 10). Есть разница, вся разница, между познай себя и внемли себе?
Тогда значит нас на каждом шагу подстерегает впасть в то, от чего прямо предостерегает Григорий Палама. В самом деле, в какую сторону указывает адский опыт двойничества? Церковь всегда была против лицедейства, надевания на себя личин, в театре или в жизни. Или мы всё‑таки не хотели сказать, что смысл открытия это ты в переодевании лиц? Тогда человек перестает знать, какая на нем личина, все ему одинаково привычны и ему не жалко себя потерять, больше того, он находит томительное удовольствие в том чтобы себя терять в других лицах, уходить от себя, когда своя неделимость оказывается уже невыносима. Яков Петрович Голядкин, дойдя до крайности ада, ушел от страдания тем, что сделался двумя и перестал отвечать за себя. Вместо него на каторге, в аду и в болезни от горя был Федор Достоевский, спохватившийся после первой горячки увлечения журнальным успехом. Скоро условная «болезнь от горя» становится самой настоящей. «Любезный брат», сообщает он 26 апреля того же 1846 года, я не писал тебе оттого что до самого сегодня не мог взять пера в руки. Причина же тому та, что был болен, при смерти в полном смысле этого слова. Болен я был в сильнейшей степени раздражением всей нервной системы, а болезнь устремилась на сердце… я разорился на разные декокты, капли, порошки, микстуры и тому подобн. гадости». «Двойник» и всё творчество Достоевского остались открытым вопросом, не находящим ответа внутри самих себя. Новое дыхание, открывшееся в России после периода Крымской войны, поддержало Достоевского, дало ему свежий голос.
15. Сталин был искренен и когда говорил, что кадры решают всё, и когда говорил, что надо создавать новые кадры. Его вежливые следователи умели — учились — вдруг становиться зверьми. Переход человека из одного в другого происходит гораздо чаще чем мы думаем; удовольствие от смены лиц многих развлекает, пусть это не кажется нам невероятным. Простой человек «из народа» (о каком Достоевский говорил, что боится его гораздо больше чем сложного) бывает одним, и потом, когда становится другим, конечно замечает, что он уже не тот, но продолжает уверенно говорить я или мы, которое вставляется не напрасно. Сложный человек («интеллигент», «сознательный», «самокритичный», «копающийся в себе») страдает как Достоевский или умирает как Гоголь и по крайней мере завел на себя досье и ведет себе счет; хорошо бы исхитриться сказать это местоимение во множественном числе: ведет счет себем, собоим, которыми он в разное время бывает. Простой этим себе учет не ведет, он спокойно вкладывает себя в ту колею, в которую повернула его жизнь.
Об этом страшно говорить, но человеку слишком просто быть простым, т. е. сейчас одним, через час другим при перемене ветра, или даже сейчас одним с теми и другим с этими. Даже просто завести на себя дело и замечать изменения себя — уже трудное и неблагодарное начинание. Страшны по–настоящему никогда не те люди, которые сорвались и не владеют собой, — значит они заметили или заметят себя, — а «естественные» и всегда просто такие какие они есть, т. е. разные. Романтическое представление о двойном агенте рисует его актером, в совершенстве и постоянно играющим роль. На деле всё проще и естественнее, двойной агент просто ведет себя «как все». Наивны те, кто растрачивает свое негодование на лицемера, который выдает себя не за того кто он есть по существу. Такой лицемер совершенство нравственности рядом с простым человеком, кто вовсе ни за кого себя не выдает, никем себя не считает, а в простоте и не задумываясь бывает всегда таким каким бывает. Он играет, знает себя богатым, потому что разный, меняется. Ему скучно с неиграющим существом, тошно со следящим за собой.
Как обстоит дело с личностью у такого простого человека? Он не меняет себе лицо, а меняется лицом. Так следователь, который говорит сначала мягко, а потом кричит и грозит, не напускает на себя гнев, а просто дает себе быть сначала одним, потом другим. Примеры можно продолжать. Есть ли вообще у простого человека личность? Даже не одна. У него каждый раз то лицо, какое случилось иметь. Мы об этом мало думаем. Не хватает догадки, трудно вместить, насколько простой человек, особенно в толпе, скрытый городской дрессурой, текуч и подвижен.