Владимир Бибихин - Узнай себя
Лейбниц говорит о зеркале вселенной. Монада отражает в принципе весь мир. Его полноте отвечает ее простота. Простота индивидуальности перекликается как эхо сначала с целым миром и через него со всем. О мире мы пока только упоминали, сосредоточившись на индивидуальности. Но надо было сказать, что отношение это ты, как отмечалось, исходное, которое не выводится из соотносимых членов, а наоборот, вызывает их к существованию, требует от этих соотносимых неразложимости, простоты, единства. В отношение это ты вступают не всякие, а простые и целые.
13. Свои герои поэту не чужие, они ближе к нему чем самые близкие люди и даже чем он сам себе. Это видно по их неприкосновенности. С приближением лица к нам мы всё меньше склонны и способны распорядиться им. Художник сам не обязан знать насколько он одно со своими персонажами, но он на опыте знает что хотя он их создает, ему запретно их и пальцем тронуть. Уж скорее он будет себя ломать. Они поистине неприступные существа, грозящие, в случае если он их будет править силой, провалом его поэмы? если бы только поэмы! Здесь лишнее доказательство строгости поэзии (и так же философии).
Скорее математик, если не получилась задуманная формула, со спокойной совестью может изменить параметры чтобы получить другую; задуманная пожалуй недостижима. Логика «художественного образа» жестче. «Персонаж» отслаивается от поэта настолько же непоправимо и начинает иметь свою судьбу так же, как нос коллежского ассессора Ковалева в повести Гоголя.
Отслоившись, нос уже не может быть забыт. Во всяком случае цырюльник Иван Яковлевич, обнаруживший нос в хлебе, хотел от него отделаться, завернул в тряпку и намеревался как‑нибудь нечаянно выронить его на улице, да даже и выронил, но будошник велел поднять, «ты что‑то уронил». Иван Яковлевич всё же выбросил нос на мосту, но от этого легче не стало, нос стал существовать в человеческом облике. Сомневаться в том, что нос стал самостоятельным, было нельзя, потому что судил о возникновении нового лица не посторонний, а сам его прежний обладатель. Маиор Ковалев свой нос собственно узнал, хотя и случайно. У дверей одного дома перед подъездом «остановилась карета… выпрыгнул, согнувшись, господин в мундире и побежал вверх по лестнице», и Ковалев совершенно определенно убедился, что этот человек его собственный нос, тут не могло быть больше ошибки чем при опознании самого себя.
Трудность не только обращения, но и простого общения с отслоившимся и обособившимся носом осложнялась для маиора Ковалева тем, что нос жил не только совершенно самостоятельно, но и был чином выше коллежского ассессора, статский советник. Даже когда нос не только опознан, но в конце концов арестован, доставлен владельцу и находится непосредственно в его руках, он остается самостоятельным, на прежнее место не приклеивается. Специалист, доктор говорит, что даже если приставить его обратно, это будет уже хуже для владельца, т. е. лучше оставаться так как есть, с носом отдельно.
Ничего исправить было так или иначе нельзя. Хотя нос, не приклеивающийся, был в руках маиора Ковалева, т. е. физически не мог сам передвигаться по городу, он стал существовать исторически как петербургская новость. Она собирала целые толпы народа, желавшего видеть нос. Хотя наблюдать его было нельзя, толпа всё равно не расходилась. Событие было необратимо еще и в другом, более важном смысле. Именно тогда, когда нос восстановился на лице маиора, это случилось утром 7 апреля, его история как петербургская повесть Гоголя навсегда и безвозвратно отслоилась от писателя. Гоголь остался с носом в двух смыслах, ни при каком своем желании он уже не мог себе обратно забрать свой «Нос» из своей литературы, даже если бы очень захотел, и никаким своим усилием он уже не смог бы свою повесть разгадать, т. е. придать ей какую‑то другую словесную форму. Повесть появилась как эпизод войны Гоголя за самого себя. «Нос» захватил Гоголя загадочной близостью описанного в нем события, заведомая физическая невероятность которого лишь подчеркивала его какую‑то другую правду. Какую?
Создания поэтов самостоятельны. Не в большей мере поэты их делают чем они делают — а могли бы не сделать — поэтов поэтами. Поэт расслаивается в своем создании так же наивно как расслаиваются дети, которые не случайно вначале не умеют назвать себя я и обозначают свое существо именем, которое им дали взрослые. Тот, кто в ребенке называет самого ребенка в третьем лице по имени, это не требующее себе местоимения лицо такого же рода как то лицо, которое у поэта держит вместе его и его создание, не дает им распасться в итоге, заботится о том чтобы они ведали или помнили друг о друге. Нет однако никакой гарантии что будут помнить. Это очень хорошо и важно, что маиор Ковалев энергично стремился воссоединиться со своим носом и не послушался доктора, который советовал ему лучше так и остаться без этого выступающего элемента лица, потому что‑де теперь, раз он сам отслоился, приставить его обратно будет даже хуже. Гоголь с неменьшей тревогой добивался приращения своего «Носа», и не будь этой его заботы, мы так никогда не узнали, а сам Гоголь забыл бы, что его двойник от него ушел, и благополучно прожил бы в должности остепенившегося безвестного чиновника до конца XIX века.
Отслоение двойников навсегда, так что человек перестает за ними гоняться и по совету докторов отпускает их, бывает гораздо чаще чем бывают цепкие, неотступные мастера как Гоголь, которые не жалея себя, рискуя показаться странными[34], жертвуя благополучием, местом, положением в обществе, которое давно в своем большинстве состоит из потерянных половин двойников, помнят о двойничестве и восстанавливают свою ин–дивидуальность, неделимость. Или личность? можно ли сказать что дело идет о создании своей личности? Говорят и так, но, похоже, это менее точно чем сохранение индивидуальности, неделимости, потому что лиц у поэта всё‑таки не меньше чем персонажей (персона — другое название личности). Теряясь определить, что такое личность, мы поневоле ищем опору и можем ее найти только в божественном обеспечении (С. С. Хоружий). Индивидуальность понятна и без обращения к божественным инстанциям, она непосредственно опознаваема как тон или цвет. Чем отзывчивее поэт отдает миру пространство своих образов, тем отчетливее становится его индивидуальность. Французский натуралист и писатель XVIII века Жорж–Луи Леклерк, граф де Бюффон, сказал загадочно, «стиль это человек», к чему мы невольно снова и снова возвращаемся.
14. «Двойник» Федора Михайловича Достоевского называется «петербургской поэмой». Гоголевский «Нос» назывался «петербургской повестью». Как неожиданно нос показал свою самостоятельность маиору Ковалеву, так герой поэмы «Двойник» Яков Петрович Голядкин показал нос Достоевскому, вырвавшись от него так, что писателю стало до жути трудно за ним угнаться. Мы сейчас можем быть собственно уверены только в том что маиор Ковалев восстановил себе и Гоголю лицо. Что Достоевскому вполне удалось справиться с отслоившимся от него Голядкиным, мы не уверены.
В известном письме брату 8 октября 1845, т. е. через девять лет после того как в № 3 пушкинского «Современника» был напечатан «Нос», Достоевский пишет: «Яков Петрович Голядкин выдерживает свой характер вполне. Подлец страшный, приступу нет к нему; никак не хочет вперед идти, претендуя, что еще ведь он не готов, а что он теперь покамест сам по себе, что он ничего, ни в одном глазу, а что, пожалуй, если уж на то пошло, то и он тоже может, почему же и нет, отчего же и нет? Он ведь такой, как и все, он только так себе, а то — такой, как и все… Подлец, страшный подлец! А меня, своего сочинителя, ставит в крайне невыгодное положение.» Цитата приведена по I тому тридцатитомного Достоевского, а в 28 томе то же место написано иначе: «Меня, своего сочинителя, ставит в крайне негодное положение». Так невыгодное или негодное? Академическое издание ничего об этом не говорит.
Уже «Белинский… разгласил о нем во всем литературном мире», запродал еще не дописанного «Двойника» Краевскому в «Отечественные записки». 15 ноября Достоевский должен был подать рукопись, чтобы успеть к номеру по обычному графику, но не получилось, и ему дали работать до почти самого последнего срока. 16 ноября он пишет брату: «Голядкин до сей поры не кончен; а нужно кончить непременно к 25–му числу.» Ни к 25 ноября не кончен, ни декабря, ни января. 28 января следующего года Достоевский с утра еще пишет, потом сразу несет в редакцию, сдает; рукопись сразу отправляется в типографию и на четвертый день выходит в свет.
Достоевский слишком подозрительно рад и доволен. «До самого последнего времени, то есть до 28–го числа, кончал моего подлеца Голядкина. Ужас! Вот каковы человеческие расчеты: хотел было кончить до августа и протянул до февраля… Сегодня [1 февраля] выходит Голядкин. 4 дня тому назад я еще писал его. В «Отечественных записках» он займет 11 листов. Голядкин в 10 раз выше «Бедных людей». Наши говорят, что после «Мертвых душ» на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное и чего–чего не говорят они! С какими надеждами они все смотрят на меня! Действительно, Голядкин удался мне донельзя. Понравится он тебе, как не знаю что! Тебе он понравится даже лучше «Мертвых душ».»