Сергей Нилус - Жатва Жизни
Когда в субботу утром я увидал его лежащим на постели, то он вновь мне представился тем же мертвецом, каким он мне показался во время Богослужения. С этой минуты я уже не мог разубедить себя в том, что он не жилец уже более на этом свете.
В этот день прибегли к лекарственным средствам, чтобы вызвать в больном испарину; но он, вероятно, чувствуя, что это для него бесполезно, видимо, принуждал себя принимать лекарство только для того, чтобы снять с окружающих нарекание в недостатке заботливости.
С этого времени он слег окончательно пищи не принимал, и даже позыв к питью в нем сокращался, как и самые дни его.
В понедельник над ним совершено было Таинство Елеосвящения. Святых же Тайн его приобщали ежедневно.
Во вторник ему предложили составить духовное завещание, на что он и согласился, чтобы заградить уста, склонные к кривотолкам. Затем ему было предложено раздать все оставляемое по завещанию имущество своими руками.
"А если я выздоровлю, – возразил он, – тогда я вновь, что ли, должен всем заводиться?"
Я ему сказал:
"Тем лучше, что мы всю ветошь спустим, а что вам потребуется, то выберите в моей келье, как свою собственность".
"Когда так, – сказал он, – тогда делайте распоряжение, какое вам угодно..."
Со вторника истощение сил стало в нем быстро усиливаться. В среду я доложил о ходе его болезни митрополиту. Владыка посоветовал призвать главного врача. Я сказал об этом больному.
"Когда по благословению владыки, – сказал он, – то делать нечего – приглашайте."
В четверг его тщательно осматривал врач и дал заключение, обычное докторской манере: и да, и нет – и может выздороветь, и может умереть.
В пятницу больной после причащения Святых Тайн подписал духовное завещание и тогда же потребовал проститься со всеми своими сотрудниками и дать каждому из них на память и благословение какую-нибудь вещь из своих келейных пожитков. Я приказал собрать около кровати больного все вещи, предназначенные для раздачи, и сам, кроме того, принес из своей кельи сотни три финифтяных образков. И когда стали допускать к нему прощаться, то прощание это имело вид, как будто отец какого-то великого семейства прощался со своими детьми. Этот вечер вся братия лаврская, каждый спешил проститься с ним и принять его благословение. Я стоял на коленях у изголовья больного и подавал ему каждую вещь в руку, а он отдавал ее приходящему. Уже более часу продолжалось это прощание и я было потребовал его прекратить, чтобы не утомить больного.
"Нет! – возразил он, – пусть идут! Это – пир, посланный мне милостью Бога".
Только ночь прекратила этот "пир", и он им нисколько не утомился. Глубокой ночью он обеспокоился о нашем спокойствии и настоял, чтобы мы шли отдыхать.
Возвратясь в келью, я получил от вас депешу, с которой в ту же минуту прошел к больному и сказал ему, что я об угрожающей его жизни опасности известил вас, о.Исаакию каждый день сообщаю о ходе его болезни. Он тут много говорил со мной и благодарил меня за содействие к приготовлению его к вечности. Под конец он спросил меня:
"А знаешь ты Власову, монахиню в Борисовке?"
"А что?"
"Да вот, эту фольговую икону перешли ей. Ее имя – Агния. Этой иконой меня благословила ее тетка, когда я ехал в Оптину Пустынь, решившись там остаться. Икону эту я всю жизнь имел как дар Божий".
"Приказывайте, батюшка, – сказал я – все, что вам угодно, – исполню все так, как бы вы сами".
"Да, пока – только!"
"А что чувствуете вы теперь?" – спросил я.
"Да, мне хорошо".
"Может быть, страх смерти?"
"Да и того нет! Я даже удивляюсь, что я хладнокровно отношусь к смерти, тогда как я уверен, что смерть грешников люта; а я и болезни-то ровно никакой не ощущаю: просто, хоть бы у меня что да нибудь болело, и того не чувствую; а только вижу, что силы и жизнь сокращаются... Впрочем, может быть, неделю еще проживу..."
Я улыбнулся. Он это заметил.
"О, и того, видно, нет?.. Ну, буди воля Божья!.. А скажите мне откровенно, как вы меня видите по вашим наблюдениям?"
"Я уже сказал вам третьего дня, что вы на жизнь не рассчитывайте: ее теперь очень мало видится".
"Я вам вполне верю. Но вот досадно что во мне рождается к сему прекословие... Впрочем, идите же, отдыхайте – вы еще не спали".
"Хоть мне и не хочется с вами расстаться, но надо пойти готовить телеграмму Федору Ивановичу".
"Что ж вы ему будете передавать?"
"Да я все же его буду ожидать хоть к похоронам вашим: все бы он облегчил мне этот труд, если бы он застал вас еще в живых и принял бы ваше благословение".
И много, много мы еще говорили, особенно же о том, чтобы расходы на похороны были умеренны.
"Да вы знаете, – сказал я, – что я и сам не охотник до излишеств; а уже что необходимо, того из порядка не выкинешь".
"Да, – ответил он, – и то- правда!.. Ну, идите же, отдохните!"
Я поправил ему постель и его самого, почти уже недвижимого, и отправился отдыхать.
Отец Гервасий пришел за мной в 7 часов, чтобы я его приготовил к причащению Св. Тайн. Он его уже исповедовал в последний раз. Когда я стал его поднимать, он уже был почти недвижим; но когда я его поднял, он на своих ногах перешел в другую комнату и в первый раз мог сидя причаститься. После причастия он прилег и около часа пролежал покойно, даже как будто уснул. С этого часа дыхание его начало быть все более и более затруднительным; но он все же говорил, хотя и с трудом. В это время к нему заходил отец наместник. Надо было видеть, с каким сердечным сокрушением он прощался с умирающим! Со слезами на глазах он изъявил готовность умереть вместо него... Потом я ходил просить митрополита, чтобы он посетил умирающего, к которому он всегда относился с уважением. Не прошло и пяти минут после этого, как митрополит уже прибыл к изголовью больного, который, при его входе, хотел сделать попытку приподняться на постели, но не мог.
"Ах, как мне стыдно, владыко, – сказал он в изнеможении, – что я лежу пред вами! Вот ведь какой я невежа!"
Архипастырь преподал ему свое благословение.
В продолжении дня многие из старших и младших приходили с ним проститься и принять его благословение, а мы старались, чтобы он своими руками дал каждому какую-либо вещь на память. Умирающему это, видимо, доставляло удовольствие, и он всякого встречал приветливой улыбкой, называя по имени. Заходило много и мирских; и тех он встречал с такой же приветливостью, а мы помогали ему раздавать своими руками, что было каждому назначено... Начался благовест к вечерне; он перекрестился. Я говорю:
"Батюшка! Что вам, трудно?"
"Нет, ничего-с!"
"А как память у вас?"
"Слава Богу, ничего-с!.. А что приходящих теперь никого нету?"
"Нет, все к вечерне пошли... Хороша лаврская вечерня!"
"Ох, как хороша, – сказал он со вздохом, – вам бы пойти!"
"Нет, я не пойду: у меня есть к вам прошение".
"Извольте-с!"
"Теперь, – так стал говорить я, – уже ваши последние минуты: скоро душа ваша, может быть, будет иметь дерзновение ко Господу; то прошу вас, друг мой, попросите у Господа мне милости, чтобы мне более не прогневлять Его благости!"
"О, если, по вере вашей, – ответил он, – сподоблен я буду дерзновения, – это долг мой, а вы за меня молите Господа, чтобы Он простил все мои грехи".
"Вы знаете, какой я молитвенник; но, при всей моей молитвенной скудости, я всю жизнь надеюсь за вас молить Господа. Вы помните, какие степени проходила наша дружба? Но последние три года у нас все было хорошо".
"Да и прежде плохого не было!"
"Позвольте же и благословите мне шесть недель служить Божественную Литургию о упокоении души вашей в Царстве Небесном!"
"О, Господи! Достоин ли я такой великой милости?.. Слава Тебе, Господи! Как я этому рад! Спаси же вас, Господи!.. Да вот чудо: до сего времени нет у меня никакого страха!"
"Да на что вам страх? Довлеет вам любовь, которая не имеет страха".
"Да! Правда это!"
"Вы, батюшка, скоро увидите наших приснопамятных отцов, наставников наших и руководителей к духовной жизни: батюшку отца Леонида, Макария, Филарета, Серафима Саровского[3]..."
"Да, да!..."
"Отца Парфения[4]", – продолжал я перебирать имена святых наших современников... И он как будто уже переносился восторженным духом в их небесную семью...
"Да, – промолвил он с радостным вздохом, – Эти все – нашего века. Бог милостив – всех увижу!"
"Вот, – говорю я, – ваше время уже прошло; были и в вашей жизни потрясения, но они теперь для вас мелки и ничтожны; но мне чашу их придется испивать до дна, а настоящее время ими щедро дарит".
"Да – время тяжелое! Да и самая жизнь ваша, и обязанности очень тяжелы. Я всегда смотрел на вас с удивлением. Помоги вам, Господи, совершить дело ваше до конца! Вы созрели".
"Вашей любви свойственно так говорить, но я не приемлю, стоя на таком скользком поприще деятельности, столь близком к пороку, к которому более всего склонна человеческая природа"[5].
"А что, вы не забыли отца Исаакия?" – спросил он меня. более всего "Нет!"