Сергей Иванов - БЛАЖЕННЫЕ ПОХАБЫ
Агиограф никак не объясняет странных действий своего героя. Неужели отчий дом выбран Божьим Человеком потому, что именно там он был бы наиболее надёжно гарантирован от узнавания? На первый взгляд кажется, что как раз наоборот: любой другой дом подошёл бы для этих целей лучше. Невозможно отрешиться от догадки, что хотя в поведении Алексия пока заметно одно лишь смирение, налицо элемент провокации – первого признака юродства.
Вот приблизился смертный час Божьего Человека, и он «записал всю свою жизнь и те тайны, что были у него с отцом и матерью, и о чём он толковал с невестой в чертоге… чтобы они узнали его» [CLXXIV].
Узнали – зачем?
Святой отрекается от родителей, бросает невесту, отказывается от богатств, бежит с родины – во имя Бога. Всё это понятно: праведник может наставлять и спасать ближних, но никто не упрекнет его, если он, не выдержав мирской суеты, удалится для уединенного общения с Творцом. Два эти пути признаются христианством изначально равноправными. Жест отказа, ухода – первый импульс аскезы.
Бросая всё и уходя, святой как бы говорит: живите земными горестями и радостями, женитесь, воспитывайте детей, наживайте богатства – всё это в Евангелии не запрещено. Только, пожалуйста, без меня! Подобную позицию можно счесть жестокой, но она по крайней мере последовательна: Алексий видит, что близким не по силам тот груз, который он собирается взвалить на себя, и он никому ничего не навязывает. Уходящий самим своим уходом делает любое обсуждение и осуждение беспредметным.
Иное дело – возвращающийся. Этот уж никак не может сказать, что мир ему докучает. От пресловутой самодостаточности аскета не остаётся и следа.
На той стадии развития легенды, когда святой безвестным умирал в Эдессе, две жизненные правды были показаны как бы на равных, горнее бытие не вступало в конфликт с дольним. На втором этапе эволюции сюжета две эти правды сведены на очную ставку [34].
Так в чём же нравственный урок жития? «Легенда об Алексее, жестокость которой так часто представляется современному сознанию бессмысленной и бесчеловечной, отвечала глубоким душевным потребностям» [CLXXV], – пишет С. Аверинцев, не объясняя, в чём же состояла потребность [35]. Наше же объяснение состоит в том, что мы имеем дело с юродской парадигмой поведения: сначала Алексий совершает провокацию, возвращаясь домой (подобно тому как «пьяница» провоцирует монахинь, развалившись во дворе обители), а потом делает следующий шаг – открывает родным правду о себе, когда уже ничего нельзя изменить. Хартию с рассказом Алексия о себе вынимают из его охладевших рук. В нашей терминологии – это юродская агрессия. Если бы мы рассуждали в понятиях психологии, действия Алексия можно было бы толковать как своего рода садомазохизм, но для нас этот святой не конкретный человек, а культурная функция.
Как справедливо замечает С. Аверинцев, родные Алексия вызывают у агиографа и читателя сочувствие и симпатию [CLXXVI] – они страдают не за свою вину, а за невозможность примирить горний и дольний мир. Но верно и то, что хрупкое равновесие двух жизненных правд очень легко нарушить. Это произойдёт сразу, стоит святому подойти за милостыней к своей матери или невесте и подвергнуться поношению не от слуг, а от них. Читатель неизбежно испытает неприязнь к этим сытым, духовно близоруким людям. Именно такой шаг и делает святой, но не Алексий, а другой агиографический персонаж – Иоанн Каливит (Кущник) (BHG, 868-869; ВНО, 498-499), житие которого можно рассматривать как один из этапов развития той же легенды [CLXXVII].
Сюжетная канва жития сводится к следующему: Иоанн, бежав из родного дома, провёл шесть лет в монастыре [36], изнуряя свою плоть. Однако Дьявол начал внушать ему страстное желание повидать родителей. Его отпустили домой; по дороге он обменялся одеждой с нищим и пришёл к родительскому дому в рубище. Узрев родителей, Иоанн сказал: «Вот, Диавол, я Божиим произволением и родителей увидал, и попрал твои стрекала» [CLXXVIII]. Отец святого обращался с нищим хорошо и посылал ему еду (которой тот, разумеется, не ел, отдавая все другим нищим), но вот мать, «увидя его измождённость, дикий вид и необутость, была потрясена и приказала рабам: "Вытащите его вон! Я не могу входить в дом, когда он тут валяется"» [CLXXIX].
Иоанн попросил слуг, чтобы ему разрешили жить в шалаше, как он объяснил, «чтобы спасаться от холода и чтобы ваша госпожа меня не видела». Так он провёл три года, а когда почувствовал приближение смерти, стал молиться за родителей: «Прошу тебя, Господи, не засчитывай им прегрешения их жизни, но раскрой перед ними океан Твоей милости» [CLXXX]. Надо понимать (хотя впрямую об этом и не сказано), что Иоанн просил не засчитывать родителям грехи, совершенные по отношению к нему, поскольку они и были самыми тяжкими. Потом он попросил слуг позвать к нему его мать: «Скажите ей, что лежащий у её ворот нищий, которого она велела гнать, зовет её… говоря: не пренебреги нищим бедняком. Помня о Боге, соблаговоли смиренно прийти».
Знатная женщина была весьма удивлена дерзкой просьбой приживала: «Что такого может сказать мне этот нищий? Я не могу ни находиться с ним рядом, ни даже видеть его». Муж всё-таки советовал ей пойти, но она не послушалась. Однако Иоанн продолжал настаивать: «Если не придешь и не повидаешь меня, потом сильно раскаешься» [CLXXXI]. Мать сдалась. При встрече Иоанн взял с неё клятву, что она прикажет «похоронить меня в той одежде, какую ношу, и в том месте, где стоит мой шалаш, ибо недостоин я других одежд и более почётного места». С этими словами он вручил ей инкрустированное драгоценностями Евангелие, которое родители подарили ему в детстве, говоря: «Это будет тебе спутником в здешней жизни».
Дальше события развиваются в стремительном темпе:
Она, взяв Евангелие и повертев его так и эдак, сказала: «Оно похоже на ту книгу, которую заказал мой муж для нашего сына». Она быстро вышла и показала книгу мужу. Увидев книгу, он узнал её и сказал: «Это не другое, а то самое Евангелие. Но откуда оно у него? Его надо спросить, где наш сын Иоанн». И оба пошли и говорят ему: «Заклинаем тебя Святой Троицей, скажи нам правду, откуда у тебя это Евангелие и где наш сын Иоанн?» Он же, не сдерживаясь более, заплакал и сказал: «Я ваш сын Иоанн, причина многих ваших слёз. А это то Евангелие, которое вы мне подарили. Любя моего Христа, я взвалил на себя его легчайшее ярмо». Услыхав это, родители обняли его за шею и так рыдали с первого до третьего часа, что все жители города плакали, узнав об обретении ими сына. Но чтобы его честное и безупречное житие не оказалось замаранным никаким треволнением здешней жизни… он [тотчас] отдал свою драгоценную душу Богу [37].
Мать нарушила данное сыну обещание и переодела его тело в золотые одежды, но была за это наказана параличом. Отец вновь облек труп в рубище и похоронил Иоанна, как тот и велел, на месте, где стоял его шалаш.
В этом житии многое остаётся необъясненным: если вернуться домой Иоанна побуждал Дьявол, так зачем же он поддался этому искушению, а уж если поддался, тогда в чём состояла его победа над Лукавым, которой он так гордится? Если святой молится о прощёнии родителям их грехов по отношению к нему [38], то зачем он именно мать так настойчиво зовет к себе в смертный час, вводя её тем самым во все новые грехи? Ведь он знает, что она, в отличие от отца, гнушается его рубищем. И главный вопрос: зачем он вернулся в отчий дом, а уж если вернулся, то зачем раскрыл себя, а уж если раскрыл, то почему лишь перед смертью? Ответ на все эти вопросы один: Иоанн Каливит в нашей терминологии – юродивый, хотя в тексте он назван не ό δια Χριστόν σαλός – этой формулы ещё не существует, – а ό δια Χριστόν πτωχός (Христа ради нищий) [39]. В некоторых не сохранившихся редакциях Иоанн Каливит явно именовался σαλός, иначе нельзя объяснить, почему в одной из древнегрузинских версий жития он назван salos [CLXXXII].
Иоанн провоцирует унижения в свой адрес, а потом «переходит в наступление» против мира, сотрясает его и, в отличие от Алексия, ещё успевает одним глазком взглянуть на произведённый эффект.
В случае с возвращающимися домой святыми агрессия впервые направлена не на монахов и паломников, но на самых обычных людей, которые никогда не собирались становиться святыми, а рассчитывали всего лишь прожить жизнь в спокойном благочестии. Именно этой возможности и лишает их юродивый.
Можно констатировать, что к VI в. юродство вырвалось на простор, за пределы монастырских стен.