Самир Сельманович - Это все о Боге История мусульманина атеиста иудея христианина
Большеглазый, с кустистыми бровями и уверенными манерами, Бреннан выслушал меня молча. А когда я умолк, заглянул мне в глаза и сказал: «Значит, вас волнует, что они надломлены».
О–о! От его слов повернулась заноза в моем сердце. Их резкость заставила меня осознать, что мой опыт, связанный с религией, — далеко не вся истина. Я сам, а не только те, кто окружал меня, нуждался в серьезном ремонте. Я должен был вернуться к своей жизни — такой, какая она есть, к моей встревоженной и чудесной семье, к проблемам и благословениям христианства, и научиться принимать все это как часть моей жизни. Этот серьезный ремонт продолжается и по сей день. Кратчайших путей в нем нет. Временами я вижу проблески надежды, мой гнев превращается в сострадание. В сострадание к «ним», кем бы они ни были, и в сострадание к себе.
Жить вечно — начните сейчас
Вернемся на кладбище. И в родильную палату. Мы все начинаем умирать с того дня, как рождаемся. Но вместо того чтобы считать свою бесценную жизнь «тонким местом», где можно узнать Бога, и вместо того чтобы принять смерть как сокровенную часть жизни в той же мере, как и рождение, мы боимся этого финала. Независимо от своей религиозности мы даем волю этому страху, возводим его в ранг кумира, а затем тратим жизнь на служение ему. Екклесиаст же имел в виду частицу вечности, заключенную в нашем сердце, когда писал: «Лучше ходить в дом плача об умершем, нежели ходить в дом пира». Почему?
Потому что смерть напоминает нам о нашей пустоте. На кладбище много свободного места, и эта пустота напоминает ту, что находится у нас внутри. Но эта пустота — не то, чего следует бояться и избегать, а скорее, то, что должно произойти ради появления Дара.
Библия открывается словами о том, что земля была безвидна и пуста.
Затем явился Бог и сотворил мир.
Мы боимся кладбищенской тишины потому, что в ее спокойствии оказываемся лицом к лицу со своей пустотой. В тишине мы спрашиваем: «А что, если вся эта вера — не что иное, как ощущения? Что, если нет ничего, кроме надгробий сверху и костей под этой землей, на которой мы стоим?» С этих вопросов начинается жизнь, которая носит вечный характер. Появляется пространство для безграничного и обильного сотворения, пустота, исполненная содержания. Мы превращаемся в подобие плодородной почвы, через которую готов пробиться росток жизни.
В прошлый раз наша семья побывала на кладбище во время приезда на нашу родину, в Хорватию. Мы были все вместе — моя жена, две наши дочери, мой отец, уже старый и седой, моя мама, измученная неусыпными заботами о нас, и я. Мы шагали рядом, среди нас были представители католичества, ислама, иудаизма и атеизма — великие мужчины и женщины социалистической революции. В гулком молчании мы вспоминали прожитую жизнь. Вот к чему свелись все наши религиозные и идеологические похвальбы — к пустоте над зеленой травой.
Зачем тратить жизнь (или, если уж на то пошло, очередную книгу), посвящая ее страху? Вы — целем Бога, и я целем Бога. Мы созданы для того, чтобы вести жизнь, имеющую вечный характер, уже сейчас. Для такой жизни потребуется регулярно сомневаться во всем, что нам известно, ибо мы знаем очень мало. Один из величайших поэтов Израиля, Иегуда Амихай, написал стихотворение, озаглавленное «Там, где мы правы»:
Там, где мы правы,
вовек не цвести цветам
по весне.
Там, где мы правы,
почва тверда, как
во дворе.
Но сомненья с любовью
взроют мир,
будто крот, как плуг.
Шепот там зазвучит,
где разрушенный дом
раньше стоял[16].
Место, где мы правы, редко оказывается «тонким местом». Отказ от правоты в том, что касается Бога, жизни, нас самих — процесс опустошения. Избавившись от потребности ведать всеми ответами, мы открываемся для восприятия историй тех людей, которых, как нам всегда казалось, мы знаем. Слушая и рассказывая, мы обнаруживаем, что наши разные и непростые истории сплетаются в прекрасное целое, чтобы его увидел весь мир.
2
Таинство обычной жизни
Мне было восемнадцать лет; на расстоянии более 1200 километров от дома я уже четырнадцать месяцев исполнял воинскую обязанность — служил в пехотных войсках Социалистической Федеративной Республики Югославия. Однажды вечером я проголодался, а есть было нечего, кроме банки сардин, к которым еще требовалось раздобыть хлеба. Поскольку ни у одного из солдат моего подразделения хлеба не оказалось, я отправился искать Райко Бишевача, похожего на типичного салагу с широкой улыбкой, известного в части под прозвищем «Тюфяк». Тюфяк был христианином, из тех, что готовы талдычить всем и каждому, как сладка на самом деле Божья любовь — иными словами, товарищи считали его приставучим типом. И солдаты, и офицеры были убеждены в том, что, лишив Тюфяка простого человеческого уважения, помогут ему образумиться. Так они и делали. Никаких поблажек, никакого продвижения по службе, ни малейшего одобрения — Тюфяку не светило ничего. Время от времени усердный капитан, будучи в подпитии и насмотревшись слишком много фильмов в жанре «нуар», вызывал Тюфяка к себе в кабинет, чтобы всю ночь окуривать табачным дымом и вести бессмысленные допросы.
Мало того, прошел слух, будто Тюфяк не только христианин, но и вегетарианец, как будто это лишало его права называться человеком. Постоянно опасаясь, что ему подсунут пищу, приготовленную на топленом свином сале[17], он повсюду таскал с собой какой–то мешок — мы думали, что в нем объедки. Отсюда и прозвище.
В тот вечер хлеба не нашлось и у него, но у каждого из нас было нечто, в чем нуждался другой. И через пару дней я снова разыскал его. Потом еще и еще. За разговорами я понял, что окружающие верно оценили его — он был глуп. Он верил в несусветную чушь, но мне казалось, что у меня есть шанс помочь ему одуматься. Он не безнадежен, рассуждал я. Да, он глуп, но при этом он определенно не дурак. Он внес меня в свой молитвенный список. Я внес его в свой список чокнутых.
Тюфяк был пытлив и энергичен, над недоброжелательными солдатами и параноидальными офицерами он подшучивал, словно точно знал, что они всего лишь забавны и движимы благими намерениями. Он верил, что способен изменить мир. И в то, что я способен изменить мир. И в то, что на это способен каждый.
Надо лишь по–другому воспринимать его.
Мы с Тюфяком придумали, как сделать так, чтобы за обыденными делами встречаться почти ежедневно. Даже когда одному из нас приходилось драить коридоры и туалеты в своей казарме, другой находил возможность побыть рядом. Главное — был бы шанс поговорить. Лучшим временем мы считали вечера, когда большинство офицеров расходилось по домам. Стараясь не попадаться на глаза другим солдатам и офицерам, мы бродили по территории части и беседовали в сумерках.
— Тебе не надоел Бог? — однажды спросил я. Он не ответил. Это меня подстегнуло.
— Зачем тебе постоянно думать и говорить о Боге? Почему нельзя, к примеру, просто порадоваться солнечному дню? Войди в этот день, прими его, пусть он омоет тебя своей красотой, но только не приписывай поминутно Богу все и вся. Неужели ты не можешь даже порадоваться солнечному дню самому по себе?
На самом деле Тюфяк умел радоваться жизни. Это я пытался примириться с явлением, которое казалось мне «гнетущим присутствием Бога». Он ответил:
— Когда я вхожу в солнечный день, я вхожу в дар. Он подразумевал, что Некто думает о таких вещах, как солнечный день, и, осознавая его, наделяет существованием.
Затем Тюфяк парировал мой вопрос:
— А когда в солнечный день входишь ты, во что ты входишь?
Готового ответа у меня не было. Но я думал, что солнечный день можно считать прекрасным, никому не приписывая его, полагая, что этот день — продукт таинственного хаоса, из которого возникли все мы. Однако в течение нескольких недель после этого разговора мысль, что Некто подарил нам жизнь, не покидала меня. Эта мысль крепко запала мне в голову: может ли реальность быть отношенческой?
Позднее в том же месяце мы вместе с другим солдатом выполняли какое–то поручение в кабинете капитана, когда вошел Тюфяк. Он умел здраво оценивать ситуации, связанные с общением, но страсть, кипевшая в нем, порой прорывалась наружу неожиданно. Воодушевившись, он влез в наш разговор и начал что–то втолковывать моему товарищу — очевидно, продолжая спор, завязавшийся днем раньше. Стоя посреди комнаты, он протянул на ладони яблоко, посмотрел в глаза сначала моему товарищу, потом мне и сказал:
— Видите это яблоко? Это яблоко от Бога.
Мой товарищ смотрел на Тюфяка так, словно бедняга лишился рассудка. Тюфяк надкусил яблоко, раздался хруст, по комнате поплыл свежий и сладкий аромат. С набитым ртом Тюфяк продолжал:
— А вы замечали, что у каждого слоя яблока своя плотность и вкус? — при этом он не переставал жевать, его губы стали мокрыми от сладкого сока. — Например, замечали, что ближе к кожуре яблоко тверже и кислее, а возле самых семечек — мягче и слаще?