Николай Гайдук - Волхитка
И вдруг весь этот мир сломался в жутком громе!
Нарвавшись на пулю, тёмно-бурый сохатый сгоряча рванулся, куда подальше. Пробивая рогами дорогу в чащобе, он бежал, кровеня глубокие снега и видя в небе то два, то целых три кроваво плавающих солнца…
Несколько суток уже сохатый бродил по тайге. Валялся в колючих кустах можжевельника; дремал всё дольше, поднимался трудно – пуля под сердцем тяжелела день ото дня. Родник звенел под ухом – чудился ему. Память, продырявленная выстрелом, клубилась, точно пар над родником: всё путалось – лето с зимою, день с ночью. Рога, которые он сбрасывал обычно в декабре, всё ещё почему-то были на голове, хотя уже весна, уже теплынь. Он представлял себя лежащим на солнечной свежей траве; припекает солнышко; стрекозы летают; шмели шуршат по воздуху и пчелы, снежинками садятся на белые цветы…
Потом ломалась где-то ветка под снежной тяжестью. Сохатый вздрагивал и ненадолго «трезвел». Высокие сугробы стояли перед ним. Мёрзлые какие-то кусты белели перед глазами, тонкие, пушистые, будто пушица – ещё одно чудесное лакомство лося.
Горячий, сухой, туго сдавленный вздох сожаления царапал таёжную тишь. Он смотрел на красный снег и вспоминал случившееся горе. Воспаленное мясо в боку сочилось багровой густою живицей… С кровью уходили и силы сохача, некогда казавшиеся вечными. Мелко дрожали сбитые, соструганные сучьями колени, белый свет мутился и «рябчиком рябил» перед глазами. Ослабевающий рассудок подталкивал к стежке, к воде, где подкараулил его «зверь на двух ногах», и теперь, наверно, караулит, зная лосиную привязанность к одним и тем же тропам. И только усталость мешала вернуться к смертельному водопою… Уже всю грудь охватывало жаром. Не пуля – камень сердце придавил. И голова с лопатами рогов казалось уже неподъёмной – клонилась на грудь. И не хотелось выгребаться из уютной лёжки, идти куда-то, но инстинкт подсказывал ещё: лежачего если не волк задерёт, то мороз доконает.
Подранок подбирал потуже бархатную нижнюю губу, под которой дрожала волосатая «серьга» – длинный кожаный отросток. Тяжело поднимаясь, качаясь, как пьяный, он упрямо шевелил длинными своими белыми ногами, плохо ощущая снега и буреломы – точно плыл над землею в белоснежной пене облаков…
Нарастающий внутренний огонь выгнал сохача к реке, уже стеклянной, твёрдой. Потоптавшись по берегу в поисках родника или доступной полыньи, сохатый пощипал хрустящие верхушки сугробов; вяло пробовал грызть голубоватенькую льдину, заторчавшую на стрежне во время ледостава, до звона вытертую вьюгами, как наждаком. Скупые капли добытой влаги не погасили в нём бушующую жажду, а скорей, наоборот, – обострили, вызвав приток последних сил.
И обострилось его обоняние.
Сохатый вскинулся в тревоге, рогами подцепив при этом верхушку льдины и отколов от неё зазвеневший кусок. Посмотрев по сторонам, лось не увидел ничего подозрительного и подумал, что эта пустое волнение из-за ранения. И только белка смутила его. Животрепещущая белка, сидящая на ближайшей сосне, вдруг отчего-то юркнула на самый верх – тонкая кора посыпалась, хвоинки.
Широкими ноздрями втягивая воздух, сохатый сделал шаг вперёд и замер. Зрачки его расширились и затвердели, когда он увидел мягко идущего зверя.
Волчица шла по следу. Белая на белом – чуть заметная. Облизнулась жарким языком, легко взяла в прыжке большой сугроб и, неожиданно встретив решительный взгляд, остановилась в отдалении. Зная силу и крепость рогов сохача, до конца умеющего драться за свою шкуру, волчица не торопилась: время на неё сейчас работало.
5Холодный закат кровенел над вершинами тихой тайги. Одинокое облако, снижаясь, точно раненое, красной тушей волочилось за реку. Голодными глазами глядя на него, Матёрый горевал по поводу сохатого:
– Эх ты, мазила!.. Мазепа!.. Тучу мяса упустил! Щёлкай теперь зубами с голодухи, сиди тут: завтра, чую, метель разыграется.
Слово за слово – и научился он беседовать с собой, и что любопытно: разговоры получались на два голоса. Спрашивал Стахей, к примеру, басом, а отвечал фальцетом.
– Ох, тоска! Время тянется… Выпьем, что ль, за здоровье Матёрого? Неплохой был мужик, жалко, рано помер – вышку схлопотал!
– Ты на спиртягу-то не налегай, а то случится лихо: в полынью провалишься, или что ещё… Согреться будет нечем!
– Не воспитывай, чего ты прицепился? Как старшина Дуболомчик!
– За тебя, за дурака, переживаю. И так уже мерещатся бабы с волчьими мордами. Залудил три стакана и хватит. Добрался до бесплатного.
– Это не мерещится. Это на самом деле. Я понял, кто мне помогал в побеге…
– Уж не эта ли волчица? Да-а, Матёрый! На лесоповале крепко тебе кедром по башке досталось: в мозгах недочёт. Поставь-ка спирт на место, гаси коптилку и ложись на плацкарту.
В тайге зарядили бураны. Матёрый валялся на нарах старой пасеки, пропахшей мёдом, слушал метельные песни в трубе и за окошком. Закрывая глаза, улыбался. Мечтал. Скоро будет у него сказочная жизнь. Южный берег плыл перед глазами. Зеленоватыми капустными листьями прогибалось море под ласковым бризом. Чайки в небе реяли. Шумели кипарисы, чинары и пальмы. Вместо зоны строгого режима – приморская зона с курортами. Почти что райские сады и парки с лавровишнями, магнолиями, розами. Матёрый лежит в гамаке, млеет под солнышком, наколки на пузе почёсывает. А вокруг него – ой, мама родная! – полуобнажённые девахи кружатся. Девахи подают ему то красное, то белое винцо. Они поют возле него, они танцуют, как возле персидского шаха.
«А почему бы и нет? – серьезно рассуждал беглец. – Вам, значит, можно, а мне нельзя? Там, значит, рай для богом избранных, а здесь чистилище для чёртом издранных? Где справедливость? За что боролись, гражданин начальник?.. Ладно, пускай буду я самый поганый зэк, но ты ответь: кто меня втравил в такую грёбаную жизнь? Кто мне зверя под кожу загнал? Ведь родился-то я человеком, таким же, как ты: рядом положи – маманя спутает… Нет, краснопёрый, нет! Мы с тобой должны ещё покуковать с глазу на глаз. И ты ответишь мне! За всё ответишь! Я тебя сырого буду жрать!..»
6Через несколько суток – в полночь – пурга закончилась. Мёрзлая тишь зазвенела в оцепенелом таёжном царстве. Серым пятном замаячила за облаками луна, пробираясь на волю. Серебристой шерстью замерцали снега, мутные тени задвигались.
Волчицу по самые брови замело под еловым навесом: дремала, свернувшись в горячий клубок, не шевелилась. Над головой образовалась крыша, заледеневшая от дыхания… Она приподнялась, покатым лбом разламывая корку. Затёкшие суставы распрямила. Глубоко и сильно прогибая спину, так, что захрустели позвонки, волчица потянулась – нагретые сосцы вдавились в рыхлый снег и возникло удивительное чувство, будто щенки под нею зубами жадно цапнули за вымя.
Обойдя кругом ёлки, волчица зевнула – в лунном свете сверкнули высокие, плотно сидящие зубы; они у неё крепкие и целые – все сорок два. Волчица встряхнула примятую шерсть; языком «причесала» бока и облизнула нежные сосцы… От снега под ёлкой, нагретого телом, струился мягкий парок, попахивая листьями и хвойною иглой, с поздней осени преющими под снегом. Воздух кругом сейчас недвижим. Запахи застыли на местах, не рвутся, не мешаются клубками, как было всё это время – в пургу.
Приступ голода снова сильно стиснул ей брюхо. Волчица давно отощала. Много дней назад в тальниках за островом она взяла зайчишку – и с тех пор ни крошки мяса, ни капли крови не было во рту. И не потому, что не везло: можно рябчика схватить под снегом на ночлеге, можно куропатку, белку и даже лису… Да мало ли ловкому зверю охоты в тайге! Да ещё такому зверю, как волчица: запах добычи она способна учуять за два километра. И она, конечно, чуяла – то здесь, то там. Чуяла, да. Но воли себе не давала. Эта волчица вполне сознательно крепила в себе чувство голода, преследуя свою «святую» цель – напиться человечьей крови. Это нужно было ей, необходимо – как переливание больному. И не любая кровь годилась для неё. Любую без труда найдёшь, хоть и тайга кругом: у лесоруба, охотника, егеря. Это без проблем. Но всё это – не то. Чутье и опыт говорили: Матёрый! Вот кто нужен! Именно эта кровь! Именно этой группы – волчьей!..
Неспроста она жила так долго в глухих урманах, где спрятаны бараки, окружённые заборами с колючей ржавой проволокой. Среди бесчисленных невольников, носящих полосатые одежды, за что зовут их «бурундуками», ей нужен был единственный на свете «бурундук». Много лет она за ним охотилась. Терпеливо, настырно охотилась. И теперь могла бы – вчера, позавчера ли – настигнуть и одним ударом лапы отомкнуть животворную жилу на горле; вдоволь наглотаться пьянящей душной крови, умыться кровью, скуля от радости; волчьими улыбками озаряя ночь, рвать из-под сердца вкусные куски, давиться впопыхах и снова дёргать, дёргать клыками за живое, в судорогах бьющееся мясо… А потом, отяжелев и утомившись, свалиться на ночь где-нибудь под ёлками, под пихтами, и в счастливых сытых снах увидеть вдруг себя, да не волчицей – молодой красивой царевной с беловодской заповедной стороны, той самой царевной, какою она была когда-то…