Арина Веста - Амальгама власти, или Откровения анти-Мессинга
– Это сон, – шептал Звягинцев, – и ты мне снишься…
Тогда она достала из сброшенных ножен саблю.
«Кровь взывает к крови», – проступили на металле огненные буквы.
– Любовь к любви! – прошептала она.
– Постой, не уходи… Как тебя зовут? – крикнул Звягинцев.
– Кама… – прощально обернувшись, ответила она.
– Еще хотя бы раз увидеть Тебя! – взмолился Звягинцев.
– Я не оставлю тебя и буду всегда рядом. – Протянув руку, она погладила его по щеке и подняла с пола упавшую накидку. Глухая кирпичная стена растворилась, и светлый блик медленно погас среди земной тьмы.
В корпус Звягинцев вернулся не скоро. От тестовских пирожных остались одни крошки. Традиционная «собака», полагающаяся после ночного парада, уже была почти съедена. Звягинцева ждал узенький ремешок темного жесткого мяса, как уверял Муромов, настоящего волчьего, раздобытого у егерей.
– Что-то бледен ты, братец, заблудился, что ли? Хотя в таком виде не погуляешь – быстро сцапают и в «Матросскую Тишину» упекут. На, хлебника… – Муромов протянул ему чашу с остывшим пуншем.
– Не надо, не хочу, – Звягинцев ничком упал на кровать, и сердобольный Павлуша набросил на него шинель.
Кровь взывает к крови… любовь к любви…
На следующий день на углу Воздвиженки и Арбата Звягинцев заказал гравировку: свое имя, фамилию и название училища, – опасаясь потерять свою драгоценность.
Битва за Кремль
В начале октября Керенский решился собрать в Москве Государственное совещание. Для охраны Большого театра отрядили вторую роту: там, где надо было навести порядок, всегда посылали юнкеров.
Комендантом Большого театра был назначен известный тенор Собинов. Он самолично, в форме поручика запаса, расставлял караулы. Юнкерские посты были выставлены под сценой и за кулисами. Красавчиков, в числе которых оказался и Звягинцев, отрядили в торжественный караул рядом с царской ложей, приготовленной для Керенского, хотя знаменитый оратор в тот вечер не покидал сцены.
Звягинцев стоял у входа в императорскую ложу, прислушиваясь к пронзительному фальцету, доносящемуся из зала.
– Да! И солдаты, и офицеры должны сами чистить своих лошадей! – говорил Керенский, и зал прерывал его восторженным шумом и аплодисментами.
Внезапно в пустом, но тесноватом бельэтаже появилась высокая статная женщина. На ней было свободное русское платье, особенно модное в тот патриотический год, когда на плечах аристократок появились «строгановские сарафаны» и собольи душегреи, а их головы украшали жемчужные кокошники. Николай не сразу узнал ее в пышном боярском уборе, а едва узнав, дрогнул. Она смотрела вперед глубоким долгим взглядом и, казалось, не замечала рослого подтянутого юнкера в дверях императорской ложи.
Кама плавно прошла мимо застывшего юнкера и скрылась за алым бархатом царской ложи. Собинов догнал ее и предупредительно тронул за локоть, показывая вход в царскую ложу.
– «Умрем! Ура! Спасибо, господа!» – послышался из зала фальцет Керенского.
Этой странной фразой он всякий раз короновал свои блестящие речи. Зал свистел и неистовствовал, а на галерке какой-то реалист пальнул в потолок из револьвера.
Звягинцев закрыл глаза, колени его тряслись, и ему стоило большого труда устоять в карауле.
– Вам плохо, я похлопочу о смене, – пообещал Собинов.
Вместо Звягинцева на пост встал Павлуша Муромов.
Сняв фуражку и прижимая ее к груди, Звягинцев вышел на воздух. У высоких ступеней театрального крыльца стояла пролетка с закрытым верхом. Рослые, серые в яблоках кони грызли удила. На козлах сидел бородатый ямщик в синем кафтане и бобровой шапке. В ухе у него играла большая цыганская серьга, и Звягинцев догадался, что несколько минут назад эти белогривые лошади и громоздкое чудовище в синем бархате и позументах подвезли к Большому театру Каму.
Звягинцев благодарно погладил пристяжную.
– Не балуй, ваше благородие, – добродушно прогудел ямщик. – Кони злые, враз копытом заденут.
– Скажи, любезный, ты кого привез? – севшим от волнения голосом спросил Звягинцев, точно вопрошал, откуда на землю сошла Смерть или явилась Любовь.
– Енисейскую промышленницу, Любовь Бородину, ту самую… Первая красавица при Алексее Тишайшем была.
– При Тишайшем, триста лет назад? – не понял Звягинцев.
– Колдунья она… – оглянувшись по сторонам, пробасил ямщик. – Самоеды ее Белой Шаманкой кличут. В еду и питье толченые самоцветы сыплет. Оттого и старость ее не берет, и недра сами отворяются! Где ее артель мох подденет, там самородков на миллион!
Звягинцев больше не слушал, опаливший его образ не мог принадлежать земной женщине. Он вложил в руку ямщика гривенник, остаток юнкерского жалованья, и вернулся в театр.
В субботу, 20 октября, Звягинцев взял увольнительную до вечера воскресенья и пешком отправился на Троицкую, к родителям. Сквозь облетевший черемуховый палисад новогодним апельсином светилось окно гостиной. В прихожей привычно пахло индийскими пачулями и ваксой. После огненных касаний Камы в ночи, он стал чувствовать и слышать острее. В гостиной гремел голос отца. Как всегда по вечерам, отставной полковник Звягинцев коротал время за чтением газет вслух.
– Женская рать будет тою живой водою, которая заставит проснуться русского богатыря… – Должно быть, отставной полковник читал очередную статью в «Руском инвалиде». – Временное правительство пошло на крайние меры, – продолжал отец. – На передовые позиции направлен женский Батальон смерти. Победа или смерть! – девиз Марии Бочкаревой, простой сибирской крестьянки, вставшей на защиту Родины. Их черные погоны с эмблемой в виде черепа и двух скрещенных костей означали нежелание жить, если погибнет Россия!
Николай вспомнил, как после отбоя юнкера с ужасом пересказывали вести с фронта, особенно историю о том, как начальница Батальона смерти собственноручно заколола штыком девчонку-солдата и ее дружка, распутничавших вблизи линии фронта.
– Вам, именно вам, господа, предстоит восстановить священный порядок, – произнес отец, тыча пальцем в вошедшего сына. – Против ожиданий и глумливых намеков, «бабы» силой останавили дизертиров Н-ского пехотного полка, бегущих с передовой линии, и разбили отнятые у разложенцев бутылки с водкой. – Отец воинственно потряс газетой. – Мария Бочкарева гневно устыдила бегущих трусов, но смогут ли амазонки Керенского переломить всеобщее гниение в армии?
Мать накрыла стол для чаепития, и младшая сестра Евгения сейчас же залезла на колени к Николеньке.
– Но поздно, слишком поздно, – продолжал отец и опрокинул над стопкой графин с остатками водки. – В последних кровавых боях с немцами оказалась выбита «белая линия», кадровое офицерство. Это мозг и хребет любой армии, носители высочайшего воинского духа, верности и чести! Без жесткой власти в народе и в армии будет только трупная вонь да пьяные глаза дезертира, грабящего и насилующего своих же, русских крестьян! Нас ждет самое страшное – русский бунт, и тебе, мой мальчик, придется встретить его всей грудью и, если понадобится, оплатить всей жизнью, всей честью и умереть за Москву!
Отец трижды поцеловал его в щеки и лоб, усы его были мокрые. Мать, опустив скорбное лицо, похожее на лик Владимирской Богородицы, молча взяла сестру и унесла ее в спальню. Николай стал прощаться. Эта встреча отодвинула чувство непоправимой беды, готовой обрушиться на их ветхий палисад, и на оранжевый абажур, и на парусник «Кронштадт», который он сделал год назад по чертежам из журнала «Нива».
Во вторник утром дядька Манчич принес в училище последний номер «Известий». Черные строчки с широкими почти квадратными буквами плясали и расплывались перед глазами. Газета объявляла о начале восстания против Временного правительства и призывала, точнее приказывала, поддержать его.
Училищные обер-офицеры и дежурные все еще пытались сохранять спокойствие, но к полудню выяснилось, что Кремль находится под контролем революционно настроенных солдат: три полка, засевшие в кремлевских казармах, откликнулись на призыв революционного комитета и через Спасские ворота выгнали обезоруженных офицеров.
Революционные солдатские патрули и вооруженные рабочие толпы взяли под контроль московские мосты. Офицеров задерживали прямо на улицах и отбирали оружие. Где-то в городе уже шли бои и дымили черно-бурые хвосты пожаров.
Воспользовавшись неразберихой в училище, Звягинцев беспрепятственно прошел через пост и через боковую калитку вышел на Арбат. Узенький старый Арбат был тих и пустынен, но по Арбатской площади с урчанием и грохотом кружили грузовики, кричали газетчики и кипел непрекращающийся митинг. Наскучивших ораторов стаскивали с грузовика за полы пальто, но на их место сейчас же влезали новые. Редкие пролетки огибали площадь и спешили укрыться в переулках. Московские трамваи были отправлены в Сокольники, зато по рельсам разъезжали бронированные трамвайные платформы. На них стояли и сидели, свесив ноги, болезненно испитые рабочие, обвешанные пулеметными лентами, и люди в солдатских шинелях. Они мрачно и сосредоточенно смотрели по сторонам, и штыки их винтовок торчали вверх, грозя сырому осеннему небу. У всех были красные банты. Октябрьский ветер злобно рвал алые полотнища. Вездесущие уличные мальчишки принесли слух, что юнкерские роты занимают позиции в центре города.