Николай Гайдук - Волхитка
Цыган вернулся к чайной – белее шляпы. Молча бросил коней у крыльца. Стакан водяры залпом хватанул – руки дрожали… К нему подошли два темнокожих собрата с гитарами, что-то спросили, тревожно сверкая глазами.
Возница, пугливо покосившись на месяц, горящий во мгле за окном, тихо зарекся:
– Чтоб я катал ещё кого… Ни за какие деньги…
Гуляли в чайной до утра. Цыганам – веселье. Ванюше – поминки. Пил за двоих, песни пел за двоих и плясал босиком, растрясая под ноги слезу…
«На дожде не захотел, так на слезах за деда попляши!» – мстительно твердил он себе. И плясал, и плясал, заставляя цыгана играть какие-то русские песни «с выходом из-за печки».
Потом он сидел за столом и в чём-то раскаивался, вытирая мокрые щёки:
– Братуха! – говорил он, обнимая цыгана. – Я любил его, деда. Всей душой любил, а высказать не мог! Вот такая бом-брам-рея! Ты скажи мне: ну, почему, почему мы такие нескладные? Ты ответь мне русским языком! Ответь и выпей за помин…
Но цыган уже и на родном-то языке ничего не мог пробормотать: окосевшие глаза под лоб закатывал и стопку от себя отодвигал – душа не принимала даже мало-мало.
19День становился короче. Вода на реке остывала. Густело болото за Чёртовым Займищем. И всё больше, больше красно-желтых листьев с багрецой и подпалиной там и тут по тайге засветились, полетели под ветром – листопад, листолёт начинался.
Под застрехой дома на исходе лета незаметно как-то опустело, затихло шумное касаткино гнездо: одними из первых почувствовав, как неудержимо вянет воздух, ласточки поднялись на крыло – в тёплые далёкие края.
Утренники на Чертовом Займище сделались прохладнее. Даже иней уже узорами вышивался на травах, по камням возле воды, на которой качались золотые кораблики листьев с малюсенькими сломленными мачтами – хвоинками. В непролазных кустах возле берега обрывалась перезрелая ягода поречка, с тонким звоном протыкала воду – и уже не выплывала на поверхность: затяжелела соком.
И хотя не раз, не два небосвод по-над тайгою подновлялся ещё голубыми красками и солнце припекать бралось, как летом, хотя струились в полдень, липли к травам белые и длинные паутинки, и сентябрьские громы «разговаривали», предвещая затяжную тёплую осень, и горох на грядке под окошком зацветал по новой – несмотря на всё это приходилось думать о зиме.
– Всех дел не переделаешь, Олеська! Будем собираться в путь! – Иван Персияныч кивнул на цветистый лубок, картину, висящую над кроватью. – Белый храм во ржи посмотрим. Прадедушка покойный твой просил молебен заказать. Да и тебе, Олеська, надо хоть одним глазочком глянуть на божий мир.
– Боязно мне как-то, папка.
– А чего бояться? Надо ехать! Древо Жизни покажу тебе, доча. Помнишь, я давал тебе вкусненькое яблоко? Понравилось? Ну, то-то. – Он обнял Олеську. – Едем, доча. Решено! Сколько можно тут киснуть? Я золотой медвежий зуб на огороде откопал. Мы теперь богатые. Купим тебе нарядов на беловодской ярмарке. Авось попадётся шкура белой волчицы – раз я обещал тебе такой подарок. Давай собираться в дорогу. Чёртово Займище сослужило нам добрую службу, спасибо ему. А теперь, однако, будем жить на Порогах. У твоего прадедушки там хоромина – будь здоров!
* * *В последний вечер Олеська загрустила, обходя округу. Здесь у неё были кое-какие заповедные места, с которыми хотелось попрощаться и даже поговорить, посоветоваться с ними о чём-то сокровенном – с деревом столетним пошептаться, с камнем посекретничать, с болотной кочкой, похожей на царскую корону, обсыпанную рубинами клюквы. Такие заповедные места есть у каждого, кто расположен к мечтательности, к потаённому или явному обожествлению природы.
Яркими крупными шишками звёзды висели на кедрах. Лунный свет кружевной паутиной виднелся в вышине между мохнатых веток, подсеребренной ниткой доставая до земли, струящей запах прелого листа. Ветер покачивал хвою – обрывал светоносную нить. И на глазах Олеськи выступали слезы: жалко, всё жалко, всё будто к сердцу пришито на живую нитку…
За высокой стеной кедрача, отделяющей логово от болота, тихонько запела волчица. Зеленоватым светом в сумерках налитые глаза мелькнули за холодными кустами, куда девчонка направлялась лёгкой пружинистой поступью.
Шерстяные серые иголки, приподнимаясь, заворошились на хребте волчицы. Сквозь большие плотно стиснутые зубы просочился угрюмый рык; губы зловеще раздвинулись, и она взлетела на сухую согру – наперерез непрошеной гостье…
Волчица выскочила – как из-под земли.
И неожиданно заюлила перед Олеськой.
Матёрый волк сидел недалеко от логова, исподлобья наблюдая радостную встречу. Подойдя чуть попозже, матёрый зверь обнюхал знакомую девочку, лизнул ей руку.
Волки её почему-то не трогали, будто принимали за свою.
20Утром забили окошки в доме на Чертовом Займище. Олеська плакала.
– Ну, перестань! Делов-то! – успокаивал отец. – Не понравится в деревне – вернёмся. А пока – поехали. Чего тут… сколько можно?
Душа у него тоже горевала, с кровью отрывалась от привычного, насиженного места. Но отец бодрился – орлом смотрел, проворно поправляя упряжь, проверяя поклажу; взяли только самое необходимое.
Олеська поклонилась родному дому и снова чуть не заплакала, но удержалась, поймав на себе суровый отцовский взгляд.
– С богом, – как-то очень серьёзно, по-взрослому сказала она, подвязавши под горлом узорный персидский платок – подарок отца.
– С богом! – Он расправил вожжи и добавил ни к селу, ни к городу: – Вот такая бом-брам-рея!..
– А что это такое?
– Даже не знаю, честно говоря. – Отец улыбнулся. – Прадедушка твой так любил говорить.
Много лет назад Ванюшей Стреляным проложенная гать, ведущая к тракту, гнулась под колесами брички, скрипела. Порыжелые мхи проплывали перед глазами, мерцала леденистая брусника, дробинами клюква рассыпана. Гать стороною обходила зыбуны, моховые топи среди чёрных чахлых, ветром вывернутых лиственниц.
Выехали на тракт. Непривычно твёрдо стало под колёсами – повозка загремела железными ободьями. Чётко застучали кованые копыта лошади.
На тракте – недалеко от полосатого верстового столба – им повстречался чудак Чистоплюйцев: неутомимо двигался с полным ведром воды, которое он умудрялся как-то так нести, что ни капельки не проливалось.
– Доброго здоровьица, Ванюша! – с улыбкой поприветствовал чудак. – Дочку в люди повёз? Белый храм показать? Молодец! Надо, надо, я так своим скудным умишком сужу…
Постояли на обочине, поговорили и тепло распрощались.
Чудак Чистоплюйцев, поднимая полное ведро, подумал, посмотревши путникам вослед: «Счастливый человек Ванюша Стреляный. Живёт в лесу, молится колесу и не знает, что белого храма во ржи давно уже нету. Однако пускай же поедут, на другие храмы перекрестятся. Девчонка мир посмотрит. Я так своим скудным умишком сужу: лучше бы им на Займище и не возвращаться».
Одинокая фигура Чистоплюйцева, бредущего по тракту, удивила Олеську.
– Куда это он чапает с ведром?
– Навстречу людям, чтобы удача была. Вот такой он человек, Олеська: купит ведерко на Седых Порогах или в другой деревне, наберёт воды и чешет в беловодский городок – сто верст по тракту!..
– Правда, что ли?
– Смеешься? Не веришь? А вот погоди, поедем на белый храм смотреть, он, может быть, ещё нам повстречается.
– А откуда он знает, что мы едем в белый храм?
– Он много знает про людей, Олеська. У них, у Чистоплюйцевых, это издавна повелось. Он и дерево видит насквозь, и солнце видит под землею, где ночует оно…
В полдень повозка въехала на перевал, остановилась.
У Олеськи от восторга захватило дух: далеко внизу лежал глубокий, лазоревыми красками наполненный распадок; Летунь-река, пощипанная ветром, широко щетинилась вдали, угловато выйдя из каких-то каменных ворот в долину, сильным телом налегая на утёсы, подтапливая острова, шевеля прибрежный краснотал и терпеливо перетирая гранёные граниты на перекатах.
– Нравится? – догадался отец. – Отсюда ой как много можно глазом зачерпнуть! А дальше, Олеська, и того будет краше!..
На перевале Иван Персияныч заклинил задние колеса у телеги, иначе понесёт под гору – костей не соберешь.
Осторожно спускались к подножью. Небо точно двигалось навстречу… темно-сиреневые тучи валом валили через перевал. Близился вечер, и донельзя узкая дорога– не разминуться! – извиваясь впереди, голубела и мерцала холодною змеиною спиной; остатки птичьих перьев валялись на обочине, раздёрганные чьими-то когтями.
У подножья перевала было мглисто: солнце укрылось за густым частоколом тайги, но ветер за дорогою покачивал вершины сосен – между ними струился на померкшие поляны последний алый свет, то обрываясь перед глазами Олеськи, то натягиваясь иллюзорной ниткой.
Иван Персияныч вытащил клинья из задних колёс, и телега с бодрым перестуком по камням вкатилась в деревню.