Андрей Буровский - Необъяснимые явления. Это было на самом деле
В этой деревне жил интернационал: русские, хакасы, немцы. Я быстро научился видеть, где чьи дома. Перед немецкими всегда росли мальвы в палисаднике, дом был покрашен в два-три цвета, дорожки обязательно кирпичные, а огород отделен забором от «чистой» половины. У хакасских домов палисадника вообще нет, огород какой-то клочковатый. Русская усадьба… Это русская усадьба, и о ней нет смысла говорить.
Возможны, кончено, были и сочетания: скажем, если муж хакас, а хозяйка в доме немка. Или если муж русский, а женщина – хакаска. Тут были любые сочетания, самые невероятные, потому что браки между трех наций продолжались второе поколение. Но у Эмиля, конечно же, жена тоже была немка: слишком он серьезно ко всему относился и слишком умел планировать свою жизнь.
– Понимаешь… Надо, чтобы дети слышали язык с самого детства… Когда даже не говорят, а только слушают.
Не только во внешности – в этом тоже проявлялась Германия, в этой размеренной, рассчитанной на десятилетия технике жизни. И в стальном стерженьке воли, чтобы жить по этой технике
Эмиль очень хорошо знал, что и когда надо делать, и, что уж совершенно невероятно для русина, он не только точно знал – он хотел делать именно то, что надо делать в данный момент. Когда «надо было» махать молотом, он хотел махать молотом. Когда надо было вскапывать огород, он хотел именно вскапывать огород. Никогда не бывало так, чтобы надо было вскапывать огород, а Эмилю хотелось бы ставить сети или работать в кузнице. Тем более если надо было вскапывать огород, Эмилю не могло захотеться пить пиво. Такого не могло быть в принципе… ну-у… примерно как не может быть летающей коровы или вареных всмятку сапог.
Сдержанный, очень вежливый, он любил шутить и охотно смеялся. Но что-то подсказывало: Эмиль может быть и совсем другим – жестким, даже жестоким. Я очень не хотел бы видеть, чем обернется его упрямство в драке. Впрочем, Эмиль был очень «русским» немцем; он хорошо знал немецкий язык, а историю семьи – до середины XVIII века. Что было с его предками раньше, еще в Германии, Эмилю было неизвестно, потому что именно в 1755 году прапрапрапрадед Эмиля приехал в Российскую империю. Именно с этого началась история его семьи. Россия была Родиной, никакого соблазна вернуться на «старую родину», в Германию, Эмиль совершенно не испытывал; потерянной родиной было Поволжье, и вот о нем он тосковал, хотя никогда не видел Средней Волги.
Можете считать меня националистом, но немецкое было и в том, сколько Эмиль знал обо всем окружающем. То есть он очень плохо знал вообще всякую теорию, потому что почти ничего не читал и вообще был малообразован. Иногда мне кажется, что в глубине души Эмиль считал, что его удел – работать руками и нечего таким, как он, заниматься не своими делами. Но зато он знал всех местных животных и их повадки, всех местных рыб в реках и озерах, все местные ветры, водоемы и леса часто лучше русских и хакасов. Эмиль рассказал о здешней природе и окрестностях озера столько, что я только диву давался. Если Эмиль предпочитал работу в огороде охоте и рыбной ловле, то не потому, что не умел… На то была другая, очень немецкая причина: «В огороде за то же время больше наработаешь», – не стесняясь, объяснял Эмиль.
Работа в экспедиции у нас оказалась муторная, жрущая много времени, но куда как несложная: обмерять курганы и самые большие камни, делать фотографии, составлять планы, наносить курганы на карту. Все это – для составления охранных паспортов, вроде как бы охранять памятники. В маршруты мы уходили пешком, поднимались по склонам от озера и деревни. Свистел ветер в высокой сухой траве; ярко-синее небо с ярко-белыми облаками нависало беспредельное, прекрасное. Глядя в него, нам становилось понятно, прочему монголы поклонялись «вечному синему небу». А внизу, вдоль озера, к кузнице уже шагал Эмиль, махал рукой нам, ползущим по склону.
В ближайшем распадке над озером находилось несколько курганчиков. Специально ходить на них не стоило, я стал обмерять их после перекуса на основных объектах, под вечер. Поработаю – и в деревню, еще далеко засветло, все записать, занести в тетрадку, чтобы вечером с чистой совестью спешить к гостеприимно горящим огонькам дома Эмиля, к шашкам, ужину и пиву.
Вот как-то Эмиль и сказал:
– Андрей… А утром можно обмерять эти курганы?
– Конечно можно, только так удобнее.
– По-моему, – сказал Эмиль серьезно, – лучше все-таки утром. Не надо тут ходить перед закатом.
– Именно перед закатом?
– Так говорят – перед закатом.
– А после заката? – спросил я не без иронии.
– Говорят, после заката можно.
Эмиль не брал на себя лишней ответственности, не высказывал личного отношения. Рассказывая, сразу объяснял: это так в народе говорят, а я лично тут ни при чем. Не сомневаюсь, что, если бы начал приставать, тем более вышучивать поверье, он просто замолчал бы, закрылся – и все, и не услышу я от него больше ни единого слова.
– Эмиль… А что происходит перед закатом?
– Говорят, хозяин долины не любит, когда по ней ходят в такое время.
– Кто говорит? Хакасы говорят?
– Не все хакасы… Ты понимаешь кто.
Я понимал: это говорят или шаманы, или связанные с ними люди. Но работать на курганах «перед закатом» не оставил, тем более осталось всего ничего – две курганные оградки не из крупных. Тратить целый день на них тоже как-то совершенно не хотелось…
Может быть, конечно, что, не будь этого разговора, я бы ничего и не заметил. Не могу исключить и такого, но, думаю, не будь слов Эмиля, было бы только гораздо хуже… Потому что факт остается фактом – именно в этот день на меня напал хозяин долины. Я измерял рулеткой длину оградки, вколотил в землю колышек, натянул полотно рулетки, приготовился записывать. К кургану местность понижалась, уходя в направлении озера. Удаляясь от озера, гряда сопок постепенно сближалась с другой такой же, замыкала долину. Прямо передо мной был склон большой сопки – голый, с жухлой высокой травой.
И вот тут вдруг по склону пошло… Я не могу объяснить, что именно пошло, потому что ОНО не имело ни формы, ни цвета. Что-то двигалось широкой полосой метра в полтора, совершенно беззвучно, но пригибая траву. Ветер? Может быть, но тогда почему трава гнулась метра четыре и переставала пригибаться? Почему ветер дул так странно, словно бы он скатывался со склона, бежал со всех ног, потом притормозил перед курганом, пошел (подул?) медленнее, стал огибать курган, делать крюк, заходя со стороны, в которой была вся остальная экспедиция.
Все, кроме меня, работали на основной группе курганов – километрах в трех по проселочной дороге. Меня отделял от ребят поросший березками перевал, которым кончалась долинка; пыльная серо-рыжая дорога вилась вдоль «моих» курганов, метрах в двухстах. Странный ветер медленно (для ветра) и куда быстрее человека прошел в эту строну, почему-то совсем не поднял пыли на дороге и стал приближаться параллельно дороге.
Бежать к остальным экспедишникам?! Никакая сила не заставила бы меня сейчас направиться туда, в сторону ЭТОГО… А ребята были как раз там.
ОНО остановилось… Ветер, да?! Трава так и осталась согнутой, прижатой чем-то, и притом на одном и том же месте. Этот удивительный «ветер» не дул, он стоял на месте, и пригибал стебли травы, словно на них что-то лежало.
Я имел много случаев испытать себя. Не считаю себя трусливым человеком. Наверное, поэтому я и не буду никому доказывать, что храбр. Я давно уже бросил рулетку и смотрел во все глаза на это чудо. В этот момент, когда ОНО стояло на месте метрах в ста или чуть меньше от меня, я повернулся спиной и почти побежал прямо по неровной степи, забирая в сторону деревни. Я знал, что надо пройти километра два, местность переломится и сразу же покажутся дома. Тут же мне открылась неприятная особенность степи: в ней тебя видно издалека. До сих пор я совершенно не думал об этом. Степь была местом, где далеко видно во все стороны, это да… Но что в ней и меня тоже видно, это было до сих пор совсем не важно. Сейчас ощущалось очень остро: ярко-синее вечное небо, соломенно-рыжая степь, одинаковая во все стороны, видная за много километров, не защищенная ничем человеческая фигурка. Я бежал, ощущая себя очень маленьким, очень несоразмерным громадному небу, громадной степи, сине-стеклянной стене озера впереди, громадам сопок по обе стороны долинки.
Степь, оказывается, плоха еще и этим… В лесу все же имеешь дело с меньшими, с более соразмерными человеку вещами: с деревьями, промоинами или ручьями. Больших гор, далеких пространств или всего неба над горизонтом попросту никогда не видно. А в степи как-то ну очень видно все, с чем себя очень неприятно сравнивать.
ОНО возникло по правую руку, со скоростью поезда прошло параллельно моему бегу в нескольких метрах, догнало. Не было слышно ни звука, ничего не изменилось в мире. Так же кричал жаворонок в небе, так же горячо дышала степь – ни дуновения ветерка, кроме ЭТОГО.