Николай Рерих - Химават
“Вот погодите, сведу я вас с Толстым, поспорить. Он уверяет, что музыку не понимает, а сам плачет от нее”, — грозит Стасов Римскому-Корсакову.
Именно в это время много говорилось о толстовских “Что есть искусство?” и “Моя вера”. Рассказывались, как и полагается около великого человека, всевозможные небылицы о Толстом и его жизни. Любителям осуждения и сплетен предоставлялось широкое поле для вымыслов. Не могли понять, каким образом граф Толстой может пахать или шить сапоги. Распространялись нелепые слухи о так называемом безбожии Толстого. Но клеветники замалчивали то, что безбожник никогда не смог бы написать прекрасную притчу о трех отшельниках.
К сожалению, у меня нет под рукой дословного текста этого рассказа, но все, кого притягивает великая личность Толстого, могут ознакомиться, по крайней мере, с кратким содержанием.
На одном острове жили три старых отшельника. Они были настолько простодушны, что их обычная молитва звучала так: “Нас трое — Вас трое — Помилуйте нас!” И великие чудеса совершались во время их простой молитвы. Случилось местному епископу услышать об этих отшельниках и их неприемлемой молитве, и решил он поехать и научить их молитве канонической. Он прибыл на остров, объяснил отшельникам недостойность прежней молитвы и обучил их множеству принятых молитв, затем епископ отплыл на корабле. И увидел он, что по морю за кораблем следует облако света. И когда сияние приблизилось, он разглядел трех отшельников, которые держались за руки и бежали по волнам, торопясь догнать корабль. Приблизившись, они попросили епископа: “Мы забыли молитвы, которым ты учил нас, и просим повторить их еще”. Когда епископ увидел такое чудо, он сказал отшельникам: “Живите с прежней молитвой”.
Может ли отрицатель бога так удивительно изобразить отшельников, достигших просветления в наивной молитве? В действительности у Толстого, великого искателя, все главное и истинное находилось рядом с сердцем.
Также у всех в памяти его “Плоды просвещения”, наполненные сарказмом по поводу невежественных толкований спиритических сеансов. В этом некоторые хотели бы усмотреть отрицание Толстым всей метафизической сферы. Но великий мыслитель бичует только невежество.
Его эпические “Война и мир”, “Анна Каренина” и многие другие произведения и притчи являют широкий охват психологии в ее наивысшем понятии. Да, в пылу дискуссии Толстой может утверждать, что непритязательный народный танец для него равновелик высочайшей симфонии. Но если кому приходилось быть свидетелем глубокого воздействия на Толстого именно симфонической музыки, для того совершенно ясно, что его парадоксы вмещают нечто гораздо более тонкое и обширное, чем то, что в его собственных толкованиях на виду у публики. Толстой, великий учитель, перед самым концом отправился в Оптину Пустынь, и не этот ли высокодуховный поступок явился замечательным апофеозом его прекрасной жизни!
На следующее утро после приезда в Москву мы отправились в дом Толстого в Хамовниках. Каждый вез какие-то подарки. Римский-Корсаков — свои новые ноты. Гинцбург — бронзовую фигуру Толстого. Стасов — какие-то новые книги, а я фотографию с “Гонца”.
Тот, кто знавал тихие переулки старой Москвы, старинные дома, отделенные от улицы двором, всю эту атмосферу просвещенного быта, тот знает и аромат этих старых усадеб. Пахло не то яблоками, не то старой краской, не то особым запахом библиотеки. Все было такое простое и вместе с тем утонченное. Встретила нас графиня Софья Андреевна, жена великого мыслителя. Разговором завладел Стасов, а сам Толстой вышел позже. Тоже такой белый, в светлой блузе — “толстовке”, и навсегда осталось первое впечатление от его излучающего свет облика.
Только в больших людях может сочетаться такая простота и в то же время несказуемая значительность. Я бы сказал — величие. Но такое слово не полюбилось бы самому Толстому, и он, вероятно, оборвал бы его каким-либо суровым замечанием. Но против простоты он не воспротивился бы. Только огромный мыслительский и писательский талант и необычайно расширенное сознание могут создать ту убедительность, которая выражалась во всей фигуре, в жестах и словах Толстого. Его лицо называли простым. Это не совсем так: у него было значительное, типично русское лицо. Такие лица мне приходилось встречать у старых мудрых крестьян, у староверов, живших недалеко от города. Черты Толстого могли казаться суровыми. Но в них не было напряжения, но, наоборот, выявление мощной, спокойной мысли. Индии ведомы такие лица.
Осмотрел Толстой скульптуру Гинцбурга, сделал несколько кратких и метких замечаний. Затем пришла и моя очередь, и Стасов оказался совершенно прав, полагая, что “Гонец” не только будет одобрен, но вызовет необычные замечания. На картине мой гонец спешил в ладье к древнему славянскому поселению с важной вестью о том, что “восстал род на род”. Толстой говорил: “Случалось ли в лодке переезжать быстроходную реку? Надо всегда править выше того места, куда вам нужно, иначе снесет. Так и в области нравственных требований надо рулить всегда выше — жизнь все снесет. Пусть ваш гонец очень высоко руль держит, тогда доплывет”. Я часто вспоминал этот совет Толстого. Затем Толстой заговорил о народном искусстве, о некоторых картинах из крестьянского быта, как бы желая устремить мое внимание в сторону народа. “Умейте поболеть с ним” — такие были напутствия Толстого. Затем началась беседа о музыке. Опять появились парадоксы, но за ними звучала такая любовь к искусству, такое искание правды и забота о народном просвещении, что все эти разнообразные беседы сливались в прекрасную симфонию служения человечеству. Получился целый толстовский день.
На другое утро, собираясь обратно в дорогу, Стасов говорил мне: “Ну, вот теперь вы получили настоящее звание художника”.
Изумительная жизнь Толстого — это жизнь великого писателя и великого учителя света. Вехи его жизни лишь углубляют народное признание. И когда произошел разрыв с церковью, именно ему принадлежало безраздельное сочувствие народа.
Кроме того, опубликованы многочисленные работы Толстого, повсюду в России распространены запрещенные очерки и письма. Шепотом обсуждались причины и последствия отлучения Толстого от церкви, ходили слухи о его тайной встрече с царем. Также обсуждались пророчества Толстого — после широкого оповещения в прессе некоторых удивительных прогнозов. В своих предсказаниях писатель уже предвидел великую войну и другие общеизвестные события.
Внимательно принималось все новое, что говорил Толстой, словно могучая толстовская мысль властвовала над официальщиной. Наряду с глобальными утверждениями о непротивлении злу, о всечеловеческой любви, о подлинной всеобщей культуре, встречались такие проникновенные описания, как, например, смерть дерева. Индия особенно оценила бы по-настоящему истинные слова, вмещающие глубокую мысль о вездесущности жизни. Словами одной из своих героинь, Наташи, Толстой восклицает: “Да, я думаю, что мы спешим, и, думаю, мы спешим домой. Но лишь Бог знает, куда мы движемся в такой темноте. И, возможно, мы дойдем, и очутимся не в Отрадном, а в волшебном царстве. И я думаю…”
Священная мысль о прекрасной стране жила в сердце Толстого, когда он шел за сохою, как истинный Микула Селянинович древнерусского эпоса, и когда он, подобно Беме, тачал сапоги, вообще искал случая прикоснуться ко всем фазам труда. Без устали разбрасывал этот сеятель жизненные зерна, и они крепко легли в сознание русского народа. Бесчисленны дома имени Толстого, толстовские музеи, библиотеки и читальни его имени. И разве можно было вообразить лучшее завершение труда Толстого, как его уход в пустыню и кончину на маленьком полустанке железной дороги? Удивительный конец великого путника! Это было настолько несказанно, что вся Россия в первую минуту даже не поверила. Помню, как Елена Ивановна первая принесла эту весть, повторяя: “Не верится, не верится! Точно бы ушло что-то от самой России. Точно бы ограничилась жизнь”.
Я сейчас записываю эти давние воспоминания, а под окном от самой земли и до самого неба, через все пурпуровые и снеговые Гималаи, засияла всеми созвучиями давно небывалая радуга. От самой земли и до самого неба! Знак благословения от небес земле.
Также именно Елена Ивановна принесла и совсем другую весть. Не раз доводилось ей находить в книжных магазинах нечто самое новое, нужное и вдохновительное. Нашла она и “Гитанджали” Тагора в переводе Балтрушайтиса. Как радуга засияла от этих сердечных напевов, которые улеглись в русском образном стихе Балтрушайтиса необыкновенно созвучно. До этого о Тагоре знали в России лишь урывками. Конечно, прекрасно знали, как приветственно имя Тагора во всем мире, но к сердечной глубине поэта нам, русским, еще не было случая прикоснуться.