Эрик-Эмманюэль Шмитт - Ночь огня
Меня пробирал озноб. Зубы стучали. Я присел между двумя скалами, чтобы защититься от налетевшего ветра.
Холод усиливался, по мере того как сгущалась эта февральская ночь. Отяжелевший, с болью в суставах, я жалел, что принадлежу к угрюмой земле, мне бы хотелось взлететь к звездам.
Всплыло воспоминание…
Мне было пять лет. Отец закрыл в нашей квартире на Сент-Фуа-ле-Лион все ставни и шторы, чтобы добиться полной темноты. С видом фокусника, исполняющего свой номер, он превратил гостиную в театр. Я трепетал от удовольствия. Взяв фонарь, он направил луч на глобус, раскрашенную деревянную сферу на стальной ножке, обычно украшавшую комнату моей сестры.
– Ты знаешь, почему бывают день и ночь?
Я покачал головой.
Он держал фонарь на расстоянии от глобуса.
– Вот Солнце, вот Земля. Земля совершает оборот вокруг своей оси в двадцать четыре часа, Солнце не движется. Где мы?
Я показал на розовое конфетти, обозначавшее Францию.
– Точно. Когда наша страна находится напротив Солнца, у нас день.
Луч освещал только этот бок глобуса.
– Потом…
Он начал вращать шар.
– Земля вращается, и эта сторона уходит в тень.
Он остановил шар, когда розовое конфетти достигло края.
– Вот и сумерки.
Потом он широко раскрыл глаза, как будто собирался показать лучший фокус.
– А теперь – ночь!
И он завершил движение: розового конфетти больше не было видно по другую сторону от фонаря-солнца.
– Ты понял?
– Да.
– Есть вопросы?
– Один.
– Какой?
– Где во всем этом Бог?
Лицо моего отца сморщилось. Глаза захлестнула пустота. Он выглядел разочарованным, обиженным. Почесав в голове, он признался усталым голосом:
– Бог нигде. Лично я Его не вижу.
Он зажег свет. Снова заиграли краски, отвлекая от неприятного разговора.
Отец через силу улыбнулся, поцеловал меня и ушел спать без единого слова, ссутулив плечи.
Почему он так огорчился? В ту пору мне казалось, что я сплоховал, ляпнул глупость, короче, испортил ему все представление. Сегодня я объясняю его уныние иначе. Наверно, мой отец сам страдал от своего атеизма, тем более что он был сыном верующей матери, которую обожал и мечтал разделить ее веру… И наверно, ему хотелось, как хорошему отцу, сообщить своему ребенку, что Бог существует… Благая весть… Благодать, которую он не мог передать мне…
Какая-то тень скользнула под моими ногами… Я вскочил на камень. Змея?! Рогатая гадюка…
Сердце отчаянно заколотилось. Дыхание перехватило.
Я попытался успокоиться, вспомнив, что, насколько мне известно, змеи по ночам спят. Тогда паук? Или грызун? А что, если я все же разбудил рептилию…
Я окинул взглядом темную пустыню вокруг.
«Где во всем этом Бог?»
Но я тоже Его не видел…
7
Абайгур молился, повернувшись лицом к востоку.
Между белым небом и растрескавшейся землей пустота без препятствий открывалась огромным рупором: ничто не мешало его молитвам достичь Мекки.
Туарег скромно уединился. В свете восходящего солнца, коленопреклоненный на узком коврике, он казался мне крошечным и колоссальным. Распростершись ниц, он, конечно, признавал несовершенство своей природы, но в то же время требовал от Бога внимания. Какова гордыня, не так ли?
Складывая свой спальник, я размышлял… Что главное в молитве – сказать слово или быть услышанным?
Туристы заметили отсутствие Абайгура. Когда Дональд указал на коленопреклоненный силуэт вдали, все понимающе покивали и, успокоенные, с легким сердцем занялись своими делами.
– Они довольны. Их радует, что мусульманин совершает намаз в сердце Сахары. Местный колорит. Это было обещано в брошюре. Браво агентству! Спасибо…
Сеголен подошла ко мне. Для меня, для меня одного она продолжила свою речь язвительным тоном.
– А вот застань они за молитвой меня, смутились бы. Хуже того: им было бы за меня стыдно!
Я посмотрел на нее долгим взглядом. Как осмелиться сказать ей, что двадцать минут назад, когда она присоединилась к кружку завтракающих, астроном шепнул на ухо геологу: «А вот и наша богомолка!» Замечание сопровождалось смешком, полным надменного превосходства. Я трусливо втянул голову в плечи, прикинувшись, будто задумался и ничего не слышу.
Сеголен настаивала:
– Я преувеличиваю?
– Нет, ты права. В Европе интеллектуалы терпят веру, но презирают ее. Религия считается пережитком прошлого. Верить – значит быть допотопным; отрицать – стать современным.
– Какая сумятица!.. Будто бы прогресс состоит в том, чтобы не преклонять колени.
– Один предрассудок изгоняет другой. Прежде люди верили, потому что их к этому призывали; сегодня они сомневаются по той же причине. В обоих случаях они лишь думают, что мыслят, на самом же деле повторяют, пережевывают чужие мнения, массовые доктрины, убеждения, которые, возможно, отвергли бы, если б задумались.
Она улыбнулась, радуясь, что мы понимаем друг друга.
– Я так часто чувствую себя смешной, обнаруживая свою христианскую веру! Смешной или глупой… Я дура в глазах собеседников.
Она с готовностью прыснула.
– Ладно, нечего жаловаться! Унижение ограничивается насмешкой. Мученичество мне не грозит. Меня не бросят львам и не прикуют к столбу!
– Как знать? – проронил я.
Она вскинула на меня глаза. Я не мешал ей изучать меня, сам поглощенный созерцанием Абайгура.
– Ты веруешь?
– Нет.
– Веровал когда-нибудь?
– Никогда.
– Хочешь уверовать?
Я отвернулся, в нерешительности между правдивым ответом и репликой, которая положила бы конец этому разговору. Сеголен ждала так простодушно, что я выбрал искренность.
– И да и нет. Да, потому что тогда я бы меньше боялся. Нет, потому что это было бы слишком легко.
– Слишком легко?
– Слишком легко.
Абайгур распластался так, что его не было видно. Он опускал свое тело наземь, чтобы душа его быстрее коснулась небес?
Сеголен, по своему обыкновению, хотела доспорить.
– Ты ошибаешься. Нелегко уверовать! Как и действовать на уровне того, что требует откровения! Обретя веру, ты получаешь больше обязательств, чем привилегий.
– Я не об этом хотел сказать.
– Чего ты боишься? И чего боялся бы меньше, будь у тебя вера?
– Поговорим об этом, когда я окончательно проснусь. Прости, но метафизический диспут в семь часов утра – это выше моих сил.
Она по-матерински погладила меня по лицу:
– Извини.
Я вздрогнул… Новое ощущение сбило меня с толку: когда ее ладонь коснулась меня, я не узнал своей щеки. Терка. Сухой шорох. Я сам ощупал свои челюсти: жесткие, короткие, непослушные волоски затормозили мои пальцы. Отрастала борода. Отвратительное чувство! На кого же я похож?
Абайгур поднялся. Со свернутым молитвенным ковриком под мышкой он возвращался в лагерь, кивая нам.
Двое ученых кинулись к нему с картами в руках, чтобы расспросить о маршруте.
Сеголен хотела отойти, но я удержал ее за плечо. Меня молнией пронзила одна мысль.
– Задайся вопросом: почему ты, христианка, им неприятнее, чем он, мусульманин?
– Они ненавидят христианство, но не ислам?
– На мой взгляд, они ничего не знают ни о том ни о другом.
Жан-Пьер, Тома и Абайгур хлопали друг друга по плечам, чему-то смеясь. Их фамильярность раздражала меня, и я заявил:
– Презрение к верующему плюс презрение к дикарю.
– Прости, что?
– Абайгур может отправлять любой культ, все для него сгодится! Вот что они думают, наши позитивные умы! К чему просвещать туземца? Зачем лишать его корней, даровав ему атеизм? Что он от этого выиграет в здешнем враждебном окружении? На самом деле они считают нормальным, что африканец молится, но их смущает, когда это делает европеец, потому что они ставят европейца выше африканца.
– Ты суров!
Троица передо мной звонко хохотала.
Мог ли я в этом признаться? Мне была ненавистна веселость, связавшая Абайгура и двух ученых; ревность подсказала мне эту жестокую формулировку, так мне хотелось, чтобы туарег отверг этих людей и братался только со мной. Интерес, который я проявлял к синему человеку пустыни,[13] был чище их интереса, неужели он этого не видел?
Дональд дал сигнал к сбору.
Отвернувшись от профессоров, Абайгур освободил верблюдов, которых стреножил накануне вечером.
Колонна тронулась в путь.
Струйка дыма вилась над бивуаком, последний след нашего пребывания.
* * *Мы шли с намерением найти колодец. Эта перспектива озаряла лицо Абайгура, который, как хороший кочевник, переходы организовывал лишь в силу двух надобностей – пастбищ для верблюдов и воды для людей. Правда, наши канистры и мешки с зерном позволяли это отложить; и все же маршрут должен был следовать вековой мудрости предков. Пытаясь проследить наш путь по картам, Тома и Жан-Пьер поняли эту логику: здесь нельзя было выбрать самую короткую дорогу из пункта А в пункт Б из-за рельефа и сухости.