Сальвадор Дали - Сокрытые лица
Примерно за месяц до получения разрешения вернуться во Францию графа Грансая в оазисе Палм-Спрингз навестил Бруссийон, бывший на тайном задании: он стал лидером новой политической партии. После смерти Жирардана, приняв на себя слишком личную rôle в саботаже Либрё и нарушив дисциплину коммунистической партии, он был наконец из нее изгнан. В отместку он совершил гнусность – предал бывших товарищей, а его неумеренные амбиции, вкупе с анархическими устремлениями, тут же привели его к созданию новой независимой партии реакционного толка, хоть он и присвоил некоторые экстремистские тенденции «гражданской войны», что были ему тогда на руку.
Бруссийон твердо решил связать будущую политическую деятельность графа Грансая в Либрё со своей. Но Грансай, по-прежнему крайне враждебный к любому плану, связанному с индустриализацией Либрё, склонен был сделать свои края вновь исключительно сельскохозяйственными, и вот уж сам Бруссийон оказался впечатлен и отравлен политическими планами графа и стал во всем ему уступать. Его растущее влияние на представления соотечественника, кои поначалу казались крепко укорененными, пробудили в Грансае любовь к действию, ибо она сохранилась в нем без изъяна и была ожесточена и нетерпелива как никогда прежде.
Однако на третий день это состояние подъема и нетерпения поколебалось, будто нарочно, величайшим отчаянием всей жизни Грансая, никак не верившего и громом пораженного от печали и гнева: уста Бруссийона предоставили ему подробнейший отчет о поведении мадам де Кледа во время оккупации. С изуверской хитростью Бруссийон выждал подходящего момента, когда Грансай почувствовал себя так, будто уже вернулся в края Либрё в роли освободителя, будто уже вгрызся в дразнящее жажду яблоко власти – над Либрё – со всем его соком и шкурой, столь пылко желанной за время долгого отсутствия на родине, в пустыне затянувшейся эмиграции. И тут-то Бруссийон походя бросил:
– Будет непросто, если вообще возможно, добиться хоть какого-то влияния в Либрё, если по возвращении повидаете мадам Соланж де Кледа.
Список ее обвинений оказался подробен до мелочей – утонченная, невыносимая пытка. С виду неопровержимые доказательства разрешения, данного немцам на поворот ручьев Мулен-де-Сурс, предоставленные Бруссийоном, обрекли его на ужасающее напряженное молчание: коллаборационистка… Но Бруссийон, словно невзначай, приберег еще более жестокое обвинение на конец.
– В Либрё ни для кого не секрет, – сказал он, – что более года мадам де Кледа жила вполне открыто со своим любовником, виконтом Анжервиллем, который впоследствии загадочно исчез. И вот этого преданные крестьяне-католики Либрё никогда не забудут, а именно на возрождение религиозного чувства нам в основном предстоит сегодня полагаться. Кроме того, священники Либрё держали мадам де Кледа совершенно обособленно и даже обвинили ее в сатанинских практиках с шарлатаном-кожевником, заявляющим, что его ведет Бог.
«Д’Анжервилль! Д’Анжервилль! Следовало догадаться», – повторял про себя Грансай. И все же не мог не то что переварить, но даже и заглотить эти обвинения, что оказались таким внезапным потрясением слюнным и желудочным сокам его надежд, столь любовно выделенным за все эти месяцы. А поданные Бруссийоном, чья личность предстала пред ним во всем своем подлом убожестве, они были отвратительны до тошноты.
– Пошел вон! – взорвался он хрипло. – Не желаю ни верить вам, ни видеть вас вновь. Мадам де Кледа – созданье, любимое мною более всего на свете. И лишь от нее одной желаю я знать правду, и лишь ей одной поверю. Она скажет мне правду. И пусть вся Либрё восстанет против меня. Я стану слушать ее одну.
Бруссийон, невнятно бормоча, поклонился и поковылял прочь, а Грансай тут же уселся за стол и написал следующее письмо:
Дорогая Соланж,
В прошлом я не раз дурно обращался с Вами и отчаянно желал Вашего прощенья. Но я никогда бы не смог Вам лгать. И потому, когда судьба втянула меня в величайшую ложь моей жизни, я во всем признался Вам – в моей женитьбе на Веронике и в моей безнадежной страсти к Вам. Я мог бы ничего Вам тогда не сказать, поскольку морально мы не были связаны, и наши отношения были, более того, совершенно прерваны, но я предпочел риск потерять всякое уважение, какое у Вас могло ко мне остаться, сокрытию от Вас моих подлинных чувств. Ваш ответ был столь щедр и изящен, что я с тех пор считаю Вас божественным созданьем.
Но наши отношения принадлежат сфере абсолюта, и лишь там можем мы их поддерживать. И вот, на подлом плане заговоров мне предложили поверить, с убедительными доказательствами, что все это время Вы лгали мне! Всего через несколько недель я отбываю в Европу. Но прежде я должен добиться от Вас правды по двум вопросам. Первый состоит в том, что Вы никак не поминали в своих пылких письмах Ваших отношений с д’Анжервиллем, а второй – что, рассказав мне о том, как идет рост маленькой рощи пробковых дубов, кои посадили для меня, Вы не сообщили ничего о территориях Мулен в оккупации.
В этих двух вопросах, оба – важнейшие, я не поверю никому, кроме Вас. Был ли д’Анжервилль Вашим любовником? Сдали ли Вы права на воду врагу? Я взываю лишь к Вашему достоинству, но если ответ на оба эти вопроса «да», никогда не ждите от меня прощения. Его не будет.
Все еще Ваш,
Эрве
За неделю до отъезда в Европу граф получил одну из первых телеграмм с другой стороны океана, какие вновь стали доступны частным лицам. В телеграмме содержалось лишь вот что: «ОБА ОБВИНЕНИЯ ПРАВДА. СОЛАНЖ ДЕ КЛЕДА».
Утро отъезда графа Грансая из оазиса было подобно картине, в коей запечатлелось мимолетное настроение диковинной хвори. Даже не ведая, чем настроение это напитано, можно было ощутить, как таинственные и нерасторжимые связи в новой мистерии, порожденной их долгим уединением, связывали теперь графа, ребенка Бетки и канониссу. Граф из-за полного отсутствия физических нагрузок мог теперь передвигаться лишь нетвердым шагом, будто только что восстал от затяжной болезни; он постарел на пять или шесть лет, а лицо его несло на себе отпечаток сверхчеловеческой решимости. На него страшно было смотреть, особенно в разымающем, ничего не скрадывающем свете калифорнийского солнца. Рядом с ним и всегда чуть сзади, не в силах догнать, шагал Беткин сын – он тоже прихрамывал и опирался на трость. Он был бледен и красив, как восковая кукла, ноги в черных чулках, худых, но изгибистых, словно девичьи. Время от времени он подносил маленький кружевной платок к носу, словно проверить, не кровит ли. Еще на два шага позади следовала канонисса Лонэ, и вот на нее смотреть было страшнее всего, ибо она, похоже, помолодела! А искра сердитой мстительной чувственности придавала ее безобразию горгульи еще большую вероломную демоничность.
На судне, что везло их назад, Грансай почти не разлучался с ренегатом Бруссийоном. Графу нравилось навязывать свою волю, задерживаться на формулировках лаконичных максим, от которых будет зависеть судьба отчизны.– Вы потом расскажете мне, мой дорогой Бруссийон, как погибла в Танжере Бетка. Меня, тем не менее, утешает, что она умерла на руках у мадемуазель Сесиль Гудро, моего большого друга. Какая удача, что Бетка оставила своего сына со мной, – будто предчувствовала, что погибнет… – И затем он продолжил развивать дальнейшие принципы, свои мечты справедливого законника и новые юридические предписания, полубуколические, полуаскетические, все в духе Сен-Жюста, коего он собирался высечь в розово-сером мраморе Верхней Либрё. Но временами становился имперским мужем и, ностальгически подражая Наполеону, о коем читал тогда книгу, приговаривал: – Слабым и приверженным я постараюсь дать успокоение, но вам, Бруссийон, человеку сильного характера, скажу иначе. Нам не ведомо, что ждет нас во Франции. Надобно уметь быть и воинственными, и податливыми, наша rôle – дерзать и рассчитывать, а не замыкаться на неизменном плане, но изгибаться по обстоятельствам, позволить им вести нас – извлекать выгоду и из малых обстоятельств, и из великих событий: оставаться в пределах возможного, но растягивать возможное до предела. Нам до́лжно быть безжалостными – подавлять болтливых и развращенных, кои уже угрожали Франции анархией и полным крахом. Жертвовать всем, что еще осталось от памяти и былых сантиментов. Я строю себе душу из мрамора, душу неуязвимую, сердце, недоступное обывательским слабостям. А вы, Бруссийон? Вы не посвящены в таинства «изгиба крови», а лишь те, кто мучительно прошел через это, закалены для любых испытаний нравственной стойкости. Да! У меня будет сын – подлинно мой сын! С моею кровью! Сын, сотворенный по иным законам, нежели природные! «Изгиб крови!»
Бруссийон только и ждал, когда почует твердую землю под ногами, чтобы броситься действовать, а тем временем позволил себе плескаться в угрюмом восторге от бредовых идей графа Грансая. Час за часом они бродили по палубам и опирались о леера, и две пары их глаз пожирали тревожную ширь океана под звездными сводами раннего апреля, на коих снег каждой звезды уже растаял, и его сменило теплое касанье солнца.