Стелла Гиббонс - Неуютная ферма
– Вспомни, что было, когда он ездил встречать новую судомойку… Нет. Поедешь ты.
Глаза Адама – слепые озерца воды на примитивном лице – внезапно хитро блеснули. Он вновь принялся машинально дергать Нескладеху за вымя, приговаривая нараспев:
– Что ж, мисс Юдифь, коли так, значит, поеду. Сколько лет мне думалось, что придет однажды этот день… И вот я еду забирать дочь Роберта Поста в «Кручину». Чуден мир. Семечко в цветочек, цветочек в ягодку, ягодка в живот. То-то и оно.
Юдифь уже прочавкала по грязи через двор и вошла в усадьбу.
В большой кухне, занимавшей почти всю среднюю часть дома, горел безрадостный огонь, дым от него стлался по закопченным стенам и по накрытому к завтраку столу из сосновых досок, черному от времени и грязи. Над огнем висел галган с грубой овсянкой, а опершись на каминную полку и мрачно глядя на кипящее варево, стоял высокий молодой человек в забрызганных грязью сапогах. Его грубая шерстяная рубаха была расстегнута до пупа. Огонь в камине играл на мышцах диафрагмы, которые медленно вздымались и опадали в такт колыханию овсянки.
Когда Юдифь вошла, молодой человек вскинул голову, резко, издевательски хохотнул, но ничего не сказал. Она медленно подошла и встала рядом. Они были одного роста. Некоторое время оба стояли и молчали: Юдифь смотрела на молодого человека, а тот – в загадочные расселины овсянки.
– Что ж, матерь моя, – сказал он наконец, – вот он я, как видишь. Я обещал быть к завтраку и сдержал слово.
Голос у него был низкий, по-звериному хрипловатый; чуть ироничная теплота бархатистой лентой чувственности обвивала внешнюю грубоватость молодого человека.
Юдифь дышала сильно и прерывисто. Она глубже упрятала руки под шаль. Овсянка зловеще всколыхнулась; можно было подумать, что она наделена разумом, настолько ее движения отзывались на каждый всплеск человеческих страстей.
– Мерзавец, – проговорила наконец Юдифь ровным голосом. – Трус! Лжец! Распутник! У кого ты провел эту ночь? У Молли с мельницы или у Викки из викариата? Или, может, у Конни с кузницы? Сиф, сын мой… – Низкий скрипучий голос задрожал, но она взяла себя в руки, и ее слова хлестнули его, как плеть: – Ты хочешь разбить мне сердце?
– Да, – со стихийной простотой отвечал Сиф.
Овсянка выкипела на пол.
Юдифь, опустившись на колени и глотая слезы, быстро и отрешенно собрала ее обратно в галган. Тем временем во дворе раздался невнятный гул голосов и топот. Мужчины пришли к завтраку.
Он был накрыт для них на длинном дощатом столе как можно дальше от огня. Они неловко ввалились в кухню, все одиннадцать человек. Пятеро были дальние родичи Скоткраддеров, двое – сводные братья Амоса, мужа Юдифи. Лишь четверых не связывали с остальными те или иные семейные узы, так что общее настроение у работников, как легко догадаться, было отнюдь не из веселых. Марк Скорби, один из четверых, однажды заметил: «Будь мы другие одиннадцать, могли бы составить крикетную команду, а так мы годимся только носить гробы по шесть пенсов за милю».
Пятеро сводных кузенов и двое сводных братьев уселись за стол – они ели вместе с хозяйской семьей. Амос предпочитал видеть своих родственников поблизости, хотя, конечно, никогда этого не говорил и вообще никак не выказывал.
Сильное фамильное сходство, словно прихотливый свет, то проглядывало, то пропадало на грубых обветренных лицах. Иеремия Скоткраддер, самый крупный из семерых, и сейчас выглядел силачом, несмотря на паралич, скрючивший его в колене и запястье. Его племянник, Урк, низкорослый, рыжий и остроухий, смахивал на лиса, Ездра, брат Урка, при том же телосложении больше напоминал лошадь. Сельдерей, молчаливый и худощавый, с длинными подвижными пальцами, был отчасти наделен той же звериной грацией, что и Сиф; он передал ее своему сыну, Кипрею, молчаливому и нервному молодому человеку, склонному взрываться по пустякам.
Сводные братья Амоса, Анания и Азария, любители поспать и поесть, были кряжисты и скупы на слова.
Когда все расселись, две тени омрачили резкий, холодный свет, льющийся в открытую дверь. То была не более чем нарастающая опасность человеческого присутствия, и тем не менее овсянка вновь выкипела на пол.
В кухню вошли Амос Скоткраддер и его старший сын Рувим.
Амос, еще более крупный и скрюченный, чем Иеремия, молча поставил в угол моторыгу и кирко-заступ, а Рувим – гридло, которым недавно пахал склон под фермой.
Оба молча уселись за стол. Амос пробормотал длинную и жаркую молитву, после чего все молча приступили к трапезе. Сиф мрачно завязывал и развязывал зеленый шарф на великолепной шее, которую унаследовал от матери; он не прикоснулся к овсянке, а Юдифь лишь делала вид, будто ест, ковыряя ложкой в каше и выстраивая замки из пригорелых комков. Ее глаза горели под своими нависшими балконами, то и дело устремляясь на Сифа, который сидел с чувственной небрежностью, расстегнутый почти на все пуговицы и развязанный почти на все шнурки. Затем те же глаза, черные, словно ядовитые королевские кобры, медленно обращались на седую голову и багровую шею Амоса и тут же хищными богомолами прятались между веками. Ее полные губы были таинственно поджаты.
Внезапно Амос, подняв взгляд от миски, спросил резко:
– Где Эльфина?
– Еще не встала. Я ее не будила. От нее по утрам хлопот больше, чем помощи, – ответила Юдифь.
Амос засопел.
– Греховная это привычка – спать допоздна, и преисподний огнь вечного проклятия ждет тех, кто ей предается. И… – тут его горящий взгляд остановился на Сифе, который украдкой разглядывал под столом парижские фотографические открытки[12], – тех, кто нарушает седьмую заповедь, тоже. И тех, – тут он взглянул на Рувима, с надеждой искавшего в лице родителя признаки апоплексии, – кто при живом отце зарится на наследство.
– Послушай, Амос… – начал Иеремия.
– Молчи! – прогремел Амос.
Мощная дрожь прошла по исполинскому телу Иеремии, однако тот сдержался и ничего не ответил.
Когда с завтраком было покончено, работники поднялись, чтобы продолжить уборку брюквы. Сейчас была самая страда брюквы, долгая и очень тяжелая. Скоткраддеры тоже встали и вышли под начавшийся дождь. Они копали колодец подле маслобойни; копали уже год, потому что все новые препятствия не давали завершить начатое. Однажды – в ужасный день, когда Природа словно затаила дыхание, а затем выпустила его ураганным ветром, – Кипрей упал в колодец, другой раз Урк столкнул туда Сельдерея. И все же все чувствовали, что осталось недолго.
В середине утра пришла телеграмма из Лондона с известием, что гостья прибудет шестичасовым поездом.
Юдифь была дома одна. Прочитав телеграмму, она еще долго стояла неподвижно, а дождь хлестал в окно на ее малиновую шаль. Наконец, медленно волоча ноги, Юдифь поднялась на второй этаж. По пути к лестнице она бросила через плечо Адаму, который пришел вымыть посуду:
– Дочь Роберта Поста приедет в Пивтаун шестичасовым поездом. Тебе надо выехать за нею в пять. Я пойду предупрежу миссис Скоткраддер.
Адам не ответил. Сифу, сидевшему у камина, прискучило разглядывать карточки, полученные три года назад от сына викария, с которым они по временам вместе браконьерствовали. Он уже знал их все наизусть. Мириам, наемная домашняя прислуга, должна была прийти только после обеда. Когда она придет, то будет отводить глаза, трепетать и плакать.
Он расхохотался дерзко, торжествующе, расстегнул еще пуговицу на рубахе и вразвалку вышел во двор к хлеву, где томился во тьме бык по кличке Воротила.
Тихо посмеиваясь, Сиф пнул ногой дверь.
И словно ответом самца самцу, истерзанный страдальческий рев вырвался из темного хлева и без помех унесся в мертвое небо над фермой.
Сиф расстегнул еще одну пуговицу и вразвалку пошел прочь.
Адам Мухинеобидит, один в кухне, невидящим взглядом смотрел на грязные миски, которые ему предстояло вымыть, ибо наемная прислуга, Мириам, приходила только после обеда, да и тогда проку от нее было немного. Как знал весь Воплинг, она дохаживала последние дни. Как-никак, сейчас февраль, и в земле ворочается новая жизнь. Улыбка тронула морщинистые губы Адама. Он собрал миски и отнес к насосу в углу кухни, подле каменной мойки. Она дохаживает последние дни. А когда апрель, словно истомившийся любовник, припадет к пышным податливым холмам, в лачужке за Крапивным полем, где Мириам растит плоды своего позора, станет одним ребеночком больше.
– Заячий лук да квакушкины слезки, по плодам распознаете их, – бормотал Адам, пуская холодную струю на миски с приставшей овсянкой. – Дождь ли, вёдро, завсегда одно и то же.
Покуда он вяло тыкал в застывшую овсянку терновой веткой, на лестнице за дверью кухни раздались шаги, и кто-то замер на пороге.
Шаги были легки, как пушинки. Если бы шум бегущей воды не заглушал все другие звуки, старик принял бы эту робкую поступь за биение собственного сердца.