Донна Тартт - Маленький друг
У проницательной Эди не хватало ни ласки, ни терпения. В историях, которые она рассказывала Эллисон, часто прослеживалась занятная аллегоричность.
“Сестра моей матери, – заводила, бывало, Эди, когда везла Эллисон домой с уроков фортепиано, ни на секунду не сводя глаз с дороги, высоко вздернув крупный элегантный ястребиный нос, – сестра моей матери знавала одного мальчика, Рэндалла Скофилда, у которого вся семья погибла во время торнадо. Приходит он, значит, домой после уроков, и знаешь, что видит? Весь дом разнесло в щепки, а негры, их работники, вытащили из-под обломков трупы его отца, матери и трех младших братьев, и вот так они и лежат, все в крови, даже простынку никто не набросил – лежат рядком, что твой ксилофон. Одному брату руку оторвало, а у матери в виске чугунный упор для двери застрял. Ну и знаешь, что с этим мальчиком сталось? Он онемел. И семь лет потом еще слова не мог вымолвить. Отец рассказывал, что он всюду с собой таскал стопку картонок, какие в рубашки вставляют, и восковой карандаш, чтоб писать все, что он хотел сказать. Хозяин местной химчистки бесплатно ему эти картонки давал”.
Эди любила рассказывать эту историю. У нее были варианты: дети то слепли, то откусывали себе языки, то впадали в беспамятство, столкнувшись с ужасными зрелищами. Звучала в этих историях какая-то укоризненная нотка, которую Эллисон все никак не могла полностью уловить.
Эллисон много времени проводила одна. Слушала пластинки. Клеила коллажи из журнальных вырезок и лепила из расплавленных восковых карандашей неопрятные свечи. Рисовала балерин, лошадей и мышат на полях тетради по геометрии. В столовой она сидела за одним столом с группкой довольно популярных в школе девочек, но вне школы редко с ними виделась. С виду она была совсем как они: модная одежда, чистая кожа, живет в большом доме на приличной улице, ну и пусть что не слишком бодрая или смышленая, так ведь и плохого о ней сказать нечего.
– Захочешь, так можешь стать всеобщей любимицей, – сказала Эди, которая все социальные выгоды просчитывала с ходу, даже на уровне десятого класса. – Самой популярной в классе девчонкой стать можешь, стоит только постараться.
Стараться Эллисон не желала. Она, конечно, не хотела, чтоб над ней издевались или чтоб ее дразнили, но если никто особо не обращал на нее внимания, это ее полностью устраивало. Впрочем, кроме Эди, внимания на нее почти никто и не обращал. Она много спала. Одна ходила в школу и обратно. Если встречала по пути собаку, останавливалась с ней поиграть. По ночам ей снилось желтое небо, на фоне которого билось что-то белое, будто простыня. Она страшно пугалась, но проснувшись, тотчас же обо всем забывала.
Эллисон много времени проводила с двоюродными бабками – оставалась у них на выходные, заходила после школы. Она вдевала им нитки в иголки, читала вслух, когда у старушек стало сдавать зрение, залезала на стремянку, чтобы снять что-нибудь с пыльной верхней полки, слушала рассказы про их давно покойных одноклассниц и фортепьянные концерты шестидесятилетней давности. Иногда после школы она варила сладости для их церковных благотворительных распродаж – помадку, ириски, нугу.
Она охлаждала мраморную столешницу, проверяла температуру термометром, выверяла все тщательно, будто аптекарь, ни на шаг не отступая от рецепта, ножом для масла выравнивая уровень ингредиентов в мерной чашке. Ее бабки – сами сущие девчонки, хохотушки с нарумяненными щеками и завитыми волосами – топотали туда-сюда, носились, суетились, звали друг друга детскими прозвищами, радуясь тому, что кто-то хлопочет на кухне.
Хозяюшка ты наша, выпевали бабки. Красавица. Ангел наш дорогой, не забываешь нас. Славная девочка. Миленькая. Хорошенькая.
Младшая сестра, Гарриет, не была ни миленькой, ни хорошенькой. Гарриет была умной.
Едва выучившись говорить, Гарриет внесла в жизнь Кливов легкую сумятицу. Она дралась на детской площадке, дерзила взрослым, препиралась с Эди, брала в библиотеке книги про Чингисхана и матери не давала спокойно вздохнуть. Она училась в седьмом классе, ей было двенадцать.
Училась она на отлично, но учителя никак не могли с ней сладить. Иногда они звонили матери или Эди – все, кто хоть капельку разбирался в Кливах, понимали – говорить надо с ней, она – семейный фельдмаршал и управитель, вся власть у нее в руках, и если кто и может что-то сделать, так это она. Но Эди и сама не знала, как вести себя с Гарриет. Непослушной или неуправляемой Гарриет не назовешь, но она была высокомерна, и любого взрослого каким-то образом ухитрялась вывести из себя.
В Гарриет не было ничего от мечтательной хрупкости сестры. Она была крепко сбита, как барсучок – круглые щеки, острый носик, черные, остриженные в каре волосы, тонкие, решительно поджатые губы. Говорила она резким, пронзительным фальцетом – слишком отрывисто для уроженки Миссисипи, поэтому те, кто видел ее впервые, часто спрашивали, где она выучилась говорить, как янки. Глаза у нее были светлые, проницательные – совсем как у Эди. Все отмечали, как сильно она похожа на бабку, но от стремительной, свирепой красоты Эди в Гарриет осталась одна свирепость, которая многим действовала на нервы. Садовник Честер про себя звал их ястребом и ястребенком.
И Честера, и Иду Рью Гарриет бесконечно и смешила, и доводила до белого каления. Как только она научилась говорить, стала всюду ходить за ними хвостом и расспрашивать обо всем, что они делали. Сколько Ида получает денег? А Честер знает “Отче наш”? А пусть для нее прочитает. Еще их веселило то, что она вечно ссорила в общем-то миролюбивых Кливов. Несколько раз они чуть ли не навеки разругались из-за Гарриет: когда та, например, сообщила Аделаиде, что ни Эди, ни Тэт не пользуются наволочками, которые Аделаида для них вышила, а передарили их другим людям, или когда она просветила Либби, что ее соленья в укропном маринаде, которые Либби считала своим кулинарным шедевром, есть невозможно, а у родных и соседей они пользуются такой популярностью только потому, что ими отчего-то очень хорошо травить сорняки.
“Видела во дворе такой лысый пятачок? – спросила Гарриет. – Возле заднего крыльца? Тэтти туда выплеснула твой маринад лет шесть назад, и с тех пор там ничего не растет”. Гарриет горячо продвигала идею о том, что маринад надо разливать по бутылкам и продавать как гербицид. Либби заделается миллионершей.
Тетя Либби перестала рыдать только три или четыре дня спустя. С Аделаидой и ее наволочками все было еще хуже. В отличие от Либби та любила дуться: целых две недели она не разговаривала ни с Эди, ни с Тэт, холодно игнорировала примирительные пироги и торты, которые они оставляли у нее на крыльце – их потом съедали соседские собаки. Либби в ужасе от такого разлада (она-то была как раз ни в чем не виновата, потому что только у нее хватало сестринской любви на то, чтобы пользоваться уродливыми Аделаидиными наволочками) семенила туда-сюда, пытаясь всех помирить. Ей это почти удалось, но тут Гарриет снова взбаламутила Аделаиду, рассказав той, что Эди никогда не разворачивает подарки от нее, а только отвязывает с них подарочные ярлычки, привязывает новые и рассылает их по всяким благотворительным организациям – даже для негров. Скандал вышел такой, что и теперь, столько лет спустя, стоило кому-то об этом вспомнить, и снова отовсюду сыпались завуалированные ядовитые обвинения, а Аделаида с тех пор на Рождество и дни рождения специально покупала сестрам вызывающе дорогие подарки – например, флакон “Шалимара” или ночную сорочку от “Голдсмита” в Мемфисе, с которых к тому же частенько забывала снимать ценники. “Сама я предпочитаю подарки, сделанные своими руками, – громко сообщала она дамам из своего бридж-клуба, трудившемуся во дворе Честеру или пристыженно склонившим головы сестрам, которые разворачивали непрошеные щедрые дары. – Они куда ценнее. Это проявление заботы. Но некоторым важно только то, сколько ты на них потратил денег. Они подарок за подарок не считают, если он не куплен в магазине”.
“Мне нравится, как ты шьешь, Аделаида”, – всегда говорила Гарриет. И ей правда нравилось. Фартуки, наволочки, посудные полотенца ей были ни к чему, но аляповатым Аделаидиным рукоделием у нее в комнате были под завязку забиты все ящики комода. Впрочем, нравилось ей не рукоделие, а вышивка на нем: голландские крестьянки, танцующие кофейники, храпящие мексиканцы в сомбреро. Она так их обожала, что даже подворовывала аделаидины подарки из чужих комодов, и ее чертовски злило, что Эди отсылала наволочки в благотворительные организации (“Не глупи, Гарриет. Тебе-то они зачем сдались?”), когда они ей самой были нужны.
– Я знаю, что тебе-то нравится, милая, – бормотала Аделаида срывающимся голосом – до того ей было себя жаль – и наклонялась, чтоб театрально чмокнуть Гарриет в лобик, пока Тэт с Эди переглядывались у нее за спиной. – Когда меня не станет, ты будешь рада, что хоть у тебя эти вещи остались.