Милорад Павич - Разноцветные глаза (сборник)
Так Левач начал учиться читать, считать, а понемногу – и латыни. За это время Максим Терентьевич Суворов (так звали учителя) на их глазах лишился последних волос. Лоб его от какого-то внутреннего напряжения сморщился, будто чулок, а кожа настолько истончилась, что голубой цвет глаз просвечивал сквозь опущенные веки. Во время уроков можно было разглядеть, как у него за щеками шевелится язык красного цвета и как на переменах этот язык дрожит от ветра, что бушевал во рту русского, но не достигал его учеников.
«Мы все между молотом и наковальней и перченый хлеб месим», – говорил он детям на непонятном полусербском языке, который считался языком его императора. Только на уроках латыни чужеземец ненадолго преодолевал страх и с вдохновением учил их искусству запоминания, мнемотехнике, разработанной на примерах из речей Демосфена и Цицерона; он излагал ее по тетрадке, на которой они украдкой прочитали название: «Ad Herennium»[38]. Чтобы запомнить текст, нужно было, как советовал русский учитель, вызвать в памяти фасад какого-нибудь дома, мимо которого часто ходишь и который тебе хорошо знаком. После чего следовало представить себе, будто по очереди открываешь каждую дверь и каждое окно этого здания и в каждый проем или бойницу произносишь одну из длинных фраз Цицерона. Таким образом, мысленно обойдя все здание и в каждое окно или дверь проговорив по фразе, запоминаешь всю речь и можешь без всякого труда повторить ее.
Так ученики белградской русской школы целиком выучили речь Цицерона «In Catilinam»[39]. Они начали обходить митрополичий дворец, который как раз строился тогда в Белграде и в котором было больше сорока помещений. В это здание Кузма Левач и его товарищи произносили – день за днем и неделя за неделей, каждое утро направляясь в школу и каждый вечер мысленно обходя его перед сном, – в окна, в арки, в замочные скважины, в бойницы, в церковные канцелярии, кабинеты, залы, рабочие помещения, трапезные, библиотеки – по фразе из речи Цицерона: «В самом деле, Катилина, что тебя еще может радовать в этом городе?» Проходя мимо архива, у которого было два разных замка, так что он запирался или только снаружи, или только изнутри, минуя опочивальню митрополита, выходящую на запад, и покои его свиты и гостей, глядящие на восток (чтобы младшие просыпались раньше старших), мальчики декламировали: «В какой стране мы находимся? В каком городе живем? Что за государство у нас? Здесь, среди нас, отцы-сенаторы, находятся те, кто помышляет о всеобщей гибели, об уничтожении этого города…» И так понемногу и незаметно речь врезалась в память. «…Quid enim mali aut sceleris fingi aut cogitari potest, quod non ille conceperit?..[40] Наследие свое промотали, владения свои перезаложили, денег у них уже давно нет, а с недавних пор – и веры, но при всем том остается у них та же похоть, как и тогда, когда они были богатыми…» Строительство не было еще завершено, и дворец заселялся крыло за крылом, так что через окна и распахнутые двери было видно, что комнаты украшены деревянными светильниками и обоями всех цветов. Личные покои митрополита были зелеными, один кабинет – красным, другой – тоже зеленым, но иного оттенка. У стражей были комнаты, в которых можно было спать при свете негасимой лампады. «Далеко ли от темницы и оков должен быть тот, кто сам себя считает достойным заключения?» – кричали мальчики в бойницы. «К чему ждать тебе их приговора, если их воля выражена молчанием?..» Часть помещений уже была обставлена мебелью, в основном прибывшей по Дунаю из Вены. Высокие своды хранили глубоко на дне комнат великолепную утварь: камины и печи с изразцами, на которых были изображены цветы, бархат и парчу, шелковые чулки, посуду из карлсбадского, венского и английского фарфора, серебряные столовые приборы из Лейпцига, сервизы из чешского хрусталя и полированного цветного стекла, светильники и зеркала из Венеции, часы с музыкой… «Поэтому уйди и избавь меня от этого страха: чтобы он меня не мучил, если он истинный, и чтобы я наконец перестал бояться, если он ложный», – декламировали мальчики латинские фразы, учение подходило к концу, и казалось, что их русский наставник скоро обрушится внутрь себя самого, как те монастыри, что они видели вокруг Белграда, опустевшие, с проросшими сквозь развалины деревьями. Когда учение и в самом деле закончилось и русский учитель опять уехал в Срем, Левач продолжил образование в австрийском военно-инженерном училище для унтер-офицеров.
Как раз тогда, когда и эта учеба подходила к концу, разнесся слух, что на Савских воротах решено построить две новые башни на месте старых, разрушенных в 1690 году. Возведение одной из них, северной, было доверено давно испытанному мастеру Сандалю Красимиричу, и он уже заложил фундамент. С другой, южной, башней все оказалось не так просто. Все товарищи Сандаля, строившие тогда в Белграде, отказались от этой работы, потому что вторую башню нужно было возвести на болотистой почве. «Ненадежное это дело», – говорили они. Поэтому работы там никак не начинались, и когда медлить больше было уже нельзя, однажды утром на улицах города, ко всеобщему изумлению, появился Левач-рыбак, в отчаянии крича на сына: «Молодой храбрец, а будто старый нищий! Словно его третьей ночью не уберегли, Боже сохрани! Во что ввязался! Одно бросил, другого не подобрал!..»
Так стало известно, что Кузма Левач взялся строить новую башню.
Сандаль строил свою башню так, как умел, и с теми людьми, с которыми давно уже работал. Он сунул в краюху хлеба золотой, пустил ее вниз по Дунаю и начал. Средства для строительства были ему обеспечены – его знали и давали ему не скупясь и соль бочками, и вино котлами. Левачу пришлось сначала засыпать болото камнями и песком, за что ему не заплатили ни гроша. Знавшие Сандаля Красимирича люди из казначейства относились с недоверием к юноше, которому мало было своего дела, так он ввязался в чужое, который во время войны кровь не проливал и которому земля кровь не отдавала, а он решил сделать то, что Сандаль посчитал невозможным. Так что с самого начала Кузма Левич строил, можно сказать, на свой страх и риск.
Когда поднялись первые этажи башен, народ стал собираться возле башни Сандаля. Приходили с жирными после завтрака бородами, взбодрившиеся крепким кофе, и его ровесники-мастера, и австрийские зодчие, чтобы полюбоваться новой постройкой, окруженной лесами.
«Не насмотреться нам на эту красоту, сердцу не поверить, что такое возможно, глянь только, что Сандаль сделал», – говорили они, трогали камень, румяный, как дно каравая, держались за шапки на затылках и прикидывали высоту, на которую взметнется будущая башня, да хвалили умельца.
А в это время Левач приволок в свое болото лодку, и там, в лодке, где было сухо, ел, спал, а больше всего – корпел над чертежами, цифрами и угольниками, которые носил с собой, нанизав на руку, повсюду, даже на леса, возведенные с внутренней стороны постройки, так что снаружи работу было не видно. По ночам он зажигал на лодке фонарь и при его свете строил башню изнутри, словно плыл куда-то сквозь мрак, но не по реке, шум которой слышался рядом, а вверх, к невидимым облакам, которые тоже шумели на ветру или цепляясь за рога месяца. Ему казалось, что он заточен в трюме корабля, стоящего на якоре у некой пристани, которую он никогда не видел, и выйти из этого корабля можно было через одно-единственное окно, причем выйти прямо к смерти. И вдруг этот корабль двинулся и оказался в неведомом, но бурном море.
Следовало безошибочно прокладывать путь сквозь ночь, наблюдая лишь за чужими снами в его собственных снах. С таким вот чувством, производя расчеты при свете свечи, Кузма Левач отвоевывал у тьмы свою башню. Погрузившись в расчеты, он пришел к выводу, что лишь геометрические тела имеют одинаковые значения и на небе, и на земле, как бы их ни обозначить. С цифрами было не так. Их величины менялись, и Левач понимал, что при строительстве следует принимать во внимание происхождение цифр, а не только их сиюминутные значения. Ибо цифры, как и деньги, в разных условиях ценятся по-разному, заключал он, и их значения непостоянны. Однажды он все же заколебался и почти отказался от искусства расчетов, которому научил его русский с голубыми глазами, менявшими во сне свой цвет. Ему показалось вдруг, что Сандаль Красимирич обходится с числами гораздо удачнее, чем он, и что школа, воспитавшая его соперника, превосходит школу Левача. Однажды утром прибежали рабочие с берега Савы и объявили Сандалю, что башня переросла крепостные валы и уже отражается в воде. В мгновение ока известие облетело город. Был устроен большой праздник, и Кузма Левач, почувствовав, что его обгоняют, тайком велел одному погонщику мулов сходить и посмотреть, не видна ли в Саве и его, южная башня. Тот равнодушно ему сообщил, что, конечно, видна, и уже давно, и нет никакой нужды спускаться к реке. Это случилось тогда, когда Левач заметил, что необходимость в мастерах и рабочих растет, а его сверстники и школьные товарищи, которых он когда-то нанял, исчезают со стройки один за другим.