Эндрю Миллер - Чистота
– Жить, месье?
– Да.
– Здесь?
– Да.
– В доме?
– Да.
В этот миг месье Моннар мог бы взбунтоваться. В этот миг он мог бы громовым голосом в самых недвусмысленных выражениях выгнать их обоих из дома, мог бы, наверное, сорваться и броситься на инженера с кулаками… Но мгновение прошло, поглощенное воспоминанием о дочери, лежащей в постели, нагой и невинной, как младенец, а в ногах у нее – окровавленная медная линейка. Он стряхивает с рукава какую-то соринку, глядит в окно, где весенним вечером горят неровным огнем кладбищенские костры.
– Понимаю, – говорит он. – Разумеется.
Они садятся за стол. Вошедшая с подносом Мари первой подает Элоизе, служанка, видно, успела проникнуться восхищением к этой женщине. Сначала идет суп из редьки. На второе вместе с вареной зеленью и луком приносят круглые и длинные кусочки какого-то сероватого мяса в соусе того же цвета.
– Это угорь, мадам? – спрашивает Элоиза, и, когда мадам Моннар отвечает утвердительно, Элоиза весьма к месту сообщает с полдюжины интересных фактов об угрях. – Они удивительные, мадам. Мне рассказывали, что никто не знает, где они растят своих мальков.
– В детстве, – говорит мадам Моннар, – мне нравилось наблюдать за ними в корзинах на рынке. Я думала: что будет, если я суну в воду руку? Съедят они ее или нет?
– Черт бы их побрал! – ворчит месье Моннар.
– Месье? – переспрашивает Элоиза.
– Разве я что-то сказал, мадемуазель?
– Мой муж, – начинает мадам Моннар, – держит большой магазин на Рю-Труа-Мор. Ножевые изделия от самых простых до роскошных. Отец Пупар, настоятель церкви Святого Евстафия, режет мясо ножом, купленным у моего мужа.
– Я видела его, мадам. То бишь магазин. Все говорят, что он из лучших.
– Вы знаете отца Пупара? – спрашивает мадам, которая, судя по всему, произвела у себя в голове переворот, позволивший забыть, с кем, собственно, она сейчас ведет беседу.
– Встречала его на улице, мадам.
– У него такой приятный голос. Думаю, моей дочери он доставлял истинную радость.
– В такой большой церкви нужен сильный голос.
– О, да, мадемуазель. Вы совершенно правы.
– Мерзавец! – кричит месье Моннар, вскакивая с места.
Рагу, заразившись царящей атмосферой еле сдерживаемой анархии, прыгнул на стол и стащил кусок угря из тарелки хозяина. И тотчас же спрятался с ним под фортепьяно. Месье Моннар, получивший наконец возможность дать волю своим чувствам, с огромной силой швыряет в кота тарелку. Тарелка ударяется об угол инструмента и разлетается брызгами фарфора и серого соуса. В наступившей тишине Жан-Батист встает из-за стола. За ним поднимается и Элоиза.
– Вероятно, вы устали с дороги, мадемуазель, – светским тоном замечает мадам Моннар.
– Как вы внимательны, – отвечает Элоиза, хотя она проехала всего-то по нескольким улицам. – Доброй ночи, месье.
Месье Моннар кивает, что-то бормочет, но не отрывает – не в состоянии оторвать – взгляд от пола, где Рагу, утащивший кусок угря, тщательно вылизывает соус из самого крупного черепка.
Они идут в комнату – в свою комнату, если ее можно так теперь называть. Вечер не так уж холоден, как, впрочем, и комната (а несколько недель назад они могли бы наблюдать, как у них изо рта идет пар), но Жан-Батист опускается на колени на коврик перед камином и начинает разводить огонь. Когда пламя разгорается, он отходит и смотрит. Потом, все еще глядя в огонь, говорит Элоизе, что ему надо вернуться на кладбище.
– Сейчас?
– Там начинается погрузка.
– Это надолго?
– Смотря сколько времени потребуется.
– И некому тебя заменить?
– Дело не в этом.
Жан-Батист быстро уходит. Элоиза смотрит на закрывшуюся дверь, слышит, как он спускается по лестнице. Вскоре хлопает и уличная дверь. Несколько минут она стоит на месте без всякого выражения. Потом поднимает руку, вытирает две слезинки – ей не хочется, чтобы они упали, – и подходит к туалетному столику. Распускает и снова завязывает полосатую ленту в волосах, скидывает ботинки, потирает внутреннюю сторону ноги, где ботинок жмет, потом начинает расстегивать крючки, расшнуровывается, перебирает петельки, развязывает бантики, откалывает булавки, пока не остается в нижней юбке, сорочке и чулках. Открыв матерчатую сумку – одну из трех больших сумок, в которых она привезла все свои вещи, – вынимает стеганый ночной халат и пару кожаных тапочек, флакон с апельсиновой водой, кусок ткани. Апельсиновой водой она освежает лицо, шею, подмышки, протирает между грудей. В углу комнаты устроена уборная, скрытая небольшим экраном из гофрированной хлопчатобумажной ткани на деревянной раме. Элоиза садится и, справив нужду, омывает апельсиновой водой складки бедер. Через несколько дней у нее начнется обычное женское недомогание, она чувствует, как готовится организм, как внутри все слегка тяжелеет и разбухает. Она знала мужчин, которым были отвратительны женские кровотечения, но встречались и другие, которых – что довольно обременительно – они даже привлекали. Инженер, как ей кажется, относится к тому большинству, которое вообще не задумывается на эту тему.
Она застегивает халат, шевелит кочергой угольки в камине и начинает осматривать комнату. Совершенно очевидно, что это не та комната, где жил инженер до ее приезда, ибо в ней нет никаких его вещей. Гардероб пустой (она пока не будет вешать туда свои платья). Никакого свойственного мужчинам беспорядка. Ей бы хотелось взглянуть на кафтан, который она однажды на нем заприметила, – тот, салатного цвета, – но одежды здесь нет, даже рубашки. Так чья же это была комната, если не его? Она могла бы догадаться – и ее догадка, по всей вероятности, была бы верна, – но завтра она выведает все, что ее интересует, у этой довольно своеобразной служанки. Служанки всегда все знают.
Хорошо, что окно выходит на улицу, а не на кладбище. Клиентов на Рю-де-ля-Ленжери у Элоизы не было – тех людей, неожиданно столкнувшись с которыми, она могла бы испытать неловкость. Впрочем, она не собирается испытывать неловкость от чего бы то ни было. Она оставила свою старую жизнь – тому всего день или два, – но не опустится до унизительного притворства. Она жила публично, почти четыре года была публичной женщиной, занимаясь открыто у всех на виду той профессией, к которой своими действиями, если не словами, ее подталкивали родители в трактире на тракте Париж – Орлеан. Но четырех лет вполне достаточно. Это решено. Обида и гнев прошли, она протащила их, как терновые шипы, сквозь свое нутро, и они вычистили, ободрав, все, оставив тысячи мелких шрамов, но не убили ее. Теперь случилось другое. Началась новая жизнь. Новая жизнь с неловким сероглазым незнакомцем, которого, однако, она, как ей кажется, хорошо знает. С незнакомцем, который хочет ее – в этом нет никаких сомнений, – и не только, как старый Исбо, в первый вторник каждого месяца…
Вспомнив про книготорговца, она идет к своей матерчатой сумке и вынимает две книги. Идет к туалетному столику, садится и придвигает свечу. За что взяться? За «Влюбленного дьявола» Казота или за «Учение Ньютона для дам» Альгаротти? Сегодняшний вечер она, пожалуй, проведет с Альгаротти и Ньютоном. Потом, когда инженер вернется домой, она сможет разрядить обстановку, попросив его объяснить что-нибудь из прочитанного. (Ему это понравится. Все мужчины это любят.) Усевшись поудобнее, она находит нужную страницу и уже собирается начать главу об оптике, когда слышит, как под дверью кто-то скребется.
На кладбище он не идет, никогда и не собирался. Его путь лежит в противоположном направлении, в сторону Пале-Рояль. Ему надо пройтись, подумать, перестать думать. Начинается очередной приступ головной боли? Как ни странно, нет.
Как горько, должно быть, она сожалеет о своем переезде! Этот ужин! Какая нелепость! А еще хуже его собственное поведение – занудство и грубость. Точно он на нее обижен! На нее, о которой он мечтал всю зиму! Почему нельзя просто хотеть, просто желать – без противоречий, без необъяснимых «нет», таящихся в каких-то неисследованных закоулках души? А теперь он еще и удрал вместо того, чтобы делать то, что сделал бы любой нормальный человек в обществе такой женщины, как Элоиза Годар. Арман уже начал бы по второму разу. Да так, что из окон стекла бы повылетали. Неприятная мысль, конечно: Арман с Элоизой. Если он хоть пальцем к ней прикоснется…
В ночном воздухе Пале-Рояль сияет слишком много источников света – факелы, канделябры, гирлянды китайских фонариков. Если бы так осветить кладбище, можно было бы копать всю ночь. Нанять еще тридцать человек, одна смена спит, другая копает, на рассвете и на закате они меняются. На шахтах Валансьена так и делали: мужчины и женщины, помпы и лошади – все работали сутками. Господь знает, что ему нужно что-то придумать, изобрести какой-то новый способ, иначе придется выкапывать покойников аж до следующего столетия.