Грэм Джойс - Там, где кончается волшебство
Мамочка предупреждала, что это главная сложность при Обращении. Заглядываясь на что-то, скажем на бегущий ручеек или на копошащихся клещиков, ты застреваешь. Тебя уносит, как рекой, и выплевывает где-то дальше по течению – опустошенным и потерянным. Мамочка говорила, что такое происходит не только во время Обращения. В обычной жизни мы тоже застреваем: засыпаем, забившись в угол, и просыпаемся через семь, а то и через семьдесят лет, а жизнь уже прошла. Вот ты еще за школьной партой, и не успеешь моргнуть, как дети уже ходят в школу, а ты все пропустил – застрял. Мы слишком любим спускать жизнь на тормозах, а так нельзя, с этим нужно бороться. И только тогда, в тот день, я наконец-то поняла, о чем она говорила. И сказала себе: вперед, девулька, пошевеливайся.
И я пошла вперед – дорожкой, бегущей вдоль кромки леса, заново обретая способность двигать ногами, медленно прорезая гладь волшебного, искрящегося металлизированного света, заполнившего воздух. Вдруг я заметила, что с этим светом что-то происходит: местами он подернулся фиолетовым, и фиолетового становилось все больше. Из мягкого, сияющего холодного металла он превратился в более зыбкую субстанцию, похожую на паутинку утреннего тумана, и начал опадать с деревьев, кустов и трав. Я чуть не испугалась, но тут же рассмеялась собственной глупости: ведь это был не цвет и не субстанция, а просто-напросто заря. Рассвет уже почти занялся.
Как только я могла принять зарю за цвет?!
Но вместе с облегчением пришла тревога. Мне нужно было срочно найти подходящее место, укромный уголок, пока меня никто не заприметил. Тут я увидела трех дроздов и страшно этому обрадовалась: выходит, все-таки за мной присматривают, и, может быть, не только они. Я приостановилась, чтобы понаблюдать за ними; облокотилась рукой о дерево; перевела дух. Почему-то я запыхалась: наверное, из-за нервов и неожиданного приступа радости – ведь шла-то я не быстро. Отняв руку от дерева, обнаружила, что вся моя ладонь покрыта налипшей на кору зеленой пылью.
Густо измазав ею руки, я принялась втирать зеленую пыль в лицо. Она ложилась мягко – как уголь, только ярко-зеленого цвета, цвета весенней поросли. В укромном уголке леса, на излучине тропинки, я нашла себе местечко – крохотный островок в спутанных зарослях терновника, кизила и остролиста.
Это была добротная, пышная живая изгородь, известная у нас как бычья, поскольку могла сдержать бегущего быка – настолько прочная. Вот в ней-то и открылся мне крошечный, зовущий внутрь просвет с мягкой подстилкой из травы и гарантией полного уединения. Как только я туда вошла, терновник и кизил с шуршанием сомкнулись за моей спиной. Я поняла, что здесь можно просидеть хоть целый день, и никто меня не увидит. Я страшно возгордилась, что нашла такое идеальное место. Любой шагавший по тропинке смотрел бы только вперед, и даже если он или она случайно натолкнулись бы взглядом на мое убежище, наверняка ничего бы не заметили. Мне было тепло. Мне было удобно. Мне было спокойно. А главное, мне было интересно, что будет дальше. Я закрыла глаза и принялась ждать.
Но тут, похоже, я опять застряла. Открыв глаза, услышала, как Джудит с Чезом спускаются по лестнице. Я запаниковала, решив, что все мне только привиделось: что я не выходила из дома, не нашла укромного местечка, не устроилась на волшебном островке средь леса.
Первым передо мною предстал Чез. Он посмотрел на меня и сказал:
– Она вернулась.
– Слава богу! – воскликнула Джудит. – Где тебя носило?
Ответить я не могла, поскольку язык был по-прежнему обложен и парализован, а зубы, казалось, не помещаются во рту. Зато ее слова меня обрадовали: выходит, я все-таки уходила из дома. А ведь на страшную долю секунды мне показалось, что это был всего лишь сон.
Чез приподнял мне веко:
– Джуд, ты уверена, что с нею все в порядке?
– С ней все нормально.
– Она зеленая. Ее сейчас вырвет.
– Хватит ерунду болтать. Если не угомонишься, отправлю тебя домой.
– А знаешь, я и правда пойду. Выгуляю собак, чего-нибудь поделаю. Вечером увидимся?
– Посмотрим. В зависимости от того, как здесь дела пойдут. Давай я тебя до калитки провожу.
Они ушли, оставив дверь открытой. Пока они прощались – а длилось их прощание довольно долго, – я снова выпорхнула из дома.
И сразу очутилась в моей уютной берлоге за живой изгородью. От звука приближающихся голосов я окончательно проснулась. Один из них принадлежал Банч Кормелл. Она шагала по тропинке с туго спеленатым младенцем – тем самым, которого я недавно вытащила из ее утробы. Банч выглядела намного лучше, чем в нашу предыдущую встречу; в сопровождении всего семейства она шагала бодро, наверное в Маркет-Харборо или в соседнюю деревню. За ними семенила собака, и я уже было всполошилась, но она, принюхавшись, почему-то решила меня не выдавать. Супруги обсуждали денежные проблемы, а дети не могли поделить тянучки. В итоге разразилась буча, и самый младший – Малькольм – надулся и отстал.
Я наблюдала, как они проходят мимо, так близко, что мне ничего не стоило коснуться их рукой. Но я сидела тихо, как мышь, стараясь не выдать своего присутствия. Оно бы так и осталось незамеченным, если бы не насупившийся Малькольм. В руках он нес громадную палку, которую, видно с досады, решил швырнуть в живую изгородь. Палка упала на куст неподалеку от меня. Чтобы достать ее, малыш перешагнул через канавку, и тут наши глаза встретились.
Он замер, будто понимая: в этом моем состоянии я вижу, что написано в его семилетнем сердце, – и я действительно видела. Там был написан только страх.
– Малькольм, догоняй, да поживее. Чего копаешься! – прикрикнул на сына коваль.
Но мальчик не мог сдвинуться с места. Как будто прирос к земле. Освободить его можно было, только закрыв глаза. Так я и сделала. И стала ждать. Прошло немного времени. Потом еще немного. Затем раздался резкий шелестящий звук, как будто птица спорхнула с ветки. Открыв глаза, я обнаружила, что он ушел, а все семейство Кормелл отдалилось уже на приличное расстояние.
Не знаю, рассказал он им об этом происшествии или нет. Но думаю, даже если рассказал, они решили, будто он все выдумал из-за того, что злился. Я тоже злилась – только на себя: по правилам, когда к тебе подходят во время Обращения, глаза надо держать закрытыми. Такие правила, а значит, так тому и быть.
Когда они ушли, все стихло, и так прошло не меньше часа. За это время солнце еще немного поднялось, а мимо нетвердой походкой прошагал знакомый фермер. Он широко раскидывал ноги при ходьбе и что-то бормотал себе под нос. На этот раз я не забыла закрыть глаза, и он меня не увидел. Потом наступила тишина.
Около полудня случилось нечто примечательное. Безмолвие сменилось беззвучием, а солнце – с почти ощутимым приглушенным металлическим щелчком, как при поломке механизма, – вошло в зенит. Теперь оно смотрелось как нарисованное на холсте. В нем был и цвет, и свет, но не было фактуры.
И тут я их услышала. Сначала еле-еле. Пигалицы или, как Мамочка их называла, чибисы крикнули только пару раз. Они были ужасно далеко, в другом измерении или в глубинах памяти. «Чии-бис!» Скорее иллюзия, чем крик. Но Мамочка сказала бы: послушай, они кричат: «Держись!» Потом на смену крикам явился новый звук, и приближался он очень быстро.
Едва заметная вибрация воздуха. Еле различимый шепоток, идущий с неба. Шелест, трепет, освобождение, и наконец, как будто в синем небе раскрылось крохотное оконце, из него посыпалась гигантская стая чибисов, сотня за сотней фигурно ныряющих вниз, выстраивающихся в длинную витую ленту из черных точек. Кожа моя пылала, она горела и пылала, а чибисы обмахивали ее, пикируя над изгородью. И на секунду я подумала: неужто вот оно? Неужто чибис? Но потом я вспомнила, как Джудит говорила, что сначала являются герольды, предвестники, указывающие дорогу.
Они резвились в потоках воздуха. Крик чибисов пронзал лазоревое небо; они вертелись и кружились длинной раскручивающейся лентой, гуляющей по небу, как хвост воздушного змея, то падая, то вновь взмывая; и это было так божественно красиво, что хотелось плакать. То тут, то там по несколько пичуг отбивались от стаи, чтобы присесть на поле в нескольких футах от меня, а потом взлететь, снова вернувшись в строй.
Так продолжалось довольно долго. Они испытывали себя и воздушные потоки, взмывая выше и выше, ныряя вниз и окружая меня; выдумывали новые рисунки, пока я наконец не догадалась: они пытаются мне что-то показать. Фигуры менялись, перекручивались, истончались и утолщались. Похоже, птицы экспериментировали с формами, и тут я поняла. Невероятно.
Я потерялась в ощущениях. Гвалт птиц входил мне в уши, словно шепот, складывавшийся в воздухе в причудливые формы, в алфавит, который мне предстояло разгадать. Эти пичуги, тысячи чибисов, пытались передать мне слово. Они писали в небе, только с помощью звуков. Сначала их алфавит мне не давался. Он был похож на руны со старинных украшений или на загогулины с заморских марок, вытисненные на крыльях ветра и бьющие по мне, как азбука Морзе. Но вскоре звуки помирились и сложились, повиснув в воздухе, в короткое послание. Я посмотрела в пронизанную солнцем синеву. Каким-то чудом из тысяч черненьких веснушек сложилось одно-единственное слово, одновременно вышитое в небе и сказанное слабым Мамочкиным голосом, и это слово было: «Слушай!»