Алекс Капю - Мистификатор, шпионка и тот, кто делал бомбу
Тогда он думал о несчастных, которых в наказание за выдуманные проступки подвешивали на связанных руках к сучьям деревьев, так что плечевые суставы вывихивались и от страшной боли человек терял сознание. Думал о тех, кого держали привязанными к дереву вниз головой, пока у них буквально не лопались мозги, думал о неумолчных, слышных на многие километры криках тех, кого привязывали спиной к дереву так, что они лишь кончиками пальцев на ногах касались земли. Думал о тех, кого парами ставили вокруг дерева и связывали за руки друг с другом, так что любая слабость одного удваивала мучения второго, и о тех, кого заставляли бежать через лес, пока в чаще подроста их не настигали собаки и не рвали в кровь, после чего молодые парни в мундирах волокли их за ноги обратно в лагерь, швыряли в ящик, обитый изнутри колючей проволокой, заколачивали ящик досками и оставляли под жарким солнцем и в ночном холоде, пока мученики через два-три дня наконец не умирали.
В холмах Пало-Альто росли преимущественно хвойные деревья, вида Sequoia sempervirens. И Феликс Блох дошел до того, что уже видеть не мог их шершавую красно-коричневую кору. Ему не удавалось убедить себя, что эти деревья находятся в другом мире, не в Дахау; напротив, чем глубже он заходил в лес и чем дольше оставался один, тем сильнее чувствовал, что все происходящее сейчас, в это время, присутствует здесь точно так же, как прошлое и будущее.
И он отказался от лесных прогулок. Чтобы отвлечься и не оставаться в одиночестве, сидел по выходным в кампусе и даже участвовал в попойках холостяков. А если все-таки бывал один, садился за письменный стол и пытался делать расчеты по магнетизму нейтронов. Но никогда не забывал, что родители в Цюрихе, бабушка в Вене и вся остальная многочисленная родня находятся под угрозой, тогда как он на безопасном расстоянии в восемь тысяч километров ест грейпфруты и поп-корн.
Он продержался полтора года. Но летом 1935-го, когда опять начались большие каникулы и кампус обезлюдел, потому что студенты на три месяца разъехались по домам, к родителям, Феликс Блох тоже отправился домой – сначала поездом в Нью-Йорк, потом на лайнере через Атлантику.
Тем летом эмигрантские транспорты в Америку были переполнены еврейскими беженцами, лишь очень немногие, как Феликс Блох, путешествовали в обратном направлении. То было время Нюрнбергских расовых законов[47] и «фронтовой инициативы», посредством которой фашисты рвались к власти и в Швейцарии, время, когда гестапо выкрадывало в Швейцарии еврейских беженцев и переправляло назад в Германию.
В Цюрих он приехал в конце лета, в чудесную погоду. По Лиммату скользили молодые лебеди, по озеру – парусные лодки. На площади Бельвюплац перед Оперой Крестьянский союз развернул выставку скота, на горизонте дружелюбно слали привет вершины Гларнских Альп. Счастливая мать осыпала Феликса Блоха ласками, потом он пошел с отцом прогуляться к озеру и в ходе многочасовых разговоров пытался убедить их обоих, что самое время бежать из Европы, уе хать вместе с ним в Америку.
В остальном он вернулся к привычкам юности, ходил на футбол в Летцигрунд и купался в озере. В конце сентября навестил бабушку в Вене, пробовал убедить и ее в необходимости спешно эмигрировать. В начале октября через Антверпен съездил в Копенгаген на пятидесятилетие Нильса Бора. Приехали Вернер Гейзенберг и фон Вайцзеккер из Лейпцига, Отто Ган из Берлина. Юбилей в кругу друзей-физиков прошел великолепно, о политике опять никто не говорил. Феликс Блох рассказывал о своих американских буднях, в спокойную минуту сообщил Нильсу Бору о своей работе по магнетизму нейтрона. Бор рекомендовал ему не ломать себе голову над теоретическими аспектами, а вернуться в лабораторию и заняться экспериментами. «Чтобы работать с нейтронами, нужны нейтроны, – сказал Бор. – Постройте машину, излучающую нейтроны. И тогда увидите, что с ними можно сделать».
По окончании торжеств Феликс Блох уехал домой в Цюрих. Приближался отъезд в Калифорнию, его ждали студенты. К тому же у него были планы насчет нейтрона. В первые дни 1936 года он последний раз попытался убедить родителей, что Швейцария больше не тихая гавань. А затем настал день, когда он с чемоданом прошагал по берегу Лиммата к Главному вокзалу и через Базель и Брюссель отправился поездом в Антверпен. Его судно находилось на полпути в Нью-Йорк, когда в Давосе еврейский студент-медик застрелил фюрера швейцарской НСДАП Вильгельма Густлофа.
Глава десятая
Лаура д’Ориано произвела фурор своим казачьим номером, и матросы со стальных кораблей валом валили в «Черного кота». На третий вечер она придумала, объявляя песни, сдабривать свой французский русским акцентом. На четвертый вечер впервые подрисовала себе гримом славянские скулы. Так она нравилась матросам еще больше.
В субботу, когда предстояло шестое и последнее выступление, хозяин предложил ей продлить гастроль еще на неделю. В тот же день «Либерте» посвятила Киевскому Соловью две колонки, сочинив ей трагическую биографию, где важную роль играли украинское имение и старинное дворянское семейство, а вдобавок орда кровожадных красноармейцев, кровавая бойня в конюшне и верный слуга по фамилии Павлов, который завернул маленькую Аннушку в медвежью шкуру и по замерзшей Волге вывез на собачьей упряжке в надежное место.
После этой газетной заметки в «Черного кота» хлынуло на второй неделе еще больше посетителей, и хозяин снова попросил продлить гастроли, а к тому же по собственной инициативе вполовину увеличил гонорар. Лаура д’Ориано восприняла успех, нахмурив лоб, но и пожимая плечами; вопрос, заслужен он или нет, она себе не задавала, ей просто требовались деньги. Что бы сказали по поводу исполнения преподаватели из парижской консерватории и за что ее любила публика – за пение, за подвязку или за сказочную биографию, – значения не имело; факт тот, что каждый вечер десятки мужчин ударялись в слезы, когда Лаура пела «баюшки-баю», и что на последних куплетах на сцену дождем сыпались денежные купюры, которые пианист услужливо для нее подбирал.
А как же большое, широкое чувство в груди, которое Лауре некогда хотелось выразить? Как насчет звенящего космического гула? Ну, это ее больше не интересовало, теперь в ее пении рвалось на волю совсем другое чувство, хотела Лаура этого или нет. Это чувство было, пожалуй, не столь большим и значительным, как тогдашнее, зато реальным. И сильным. И принадлежало ей одной.
Но выступления в «Черном коте» конечно же не могли длиться без конца, через три недели все кончилось; ведь публика не должна пронюхать, что Киевский Соловей на самом деле разведенная дочка мелкого марсельского торговца, бросившая своих двух дочерей и обитавшая возле Вьё-Пор у родителей, в своей старой детской. Но поскольку хозяин «Черного кота» знал нескольких рестораторов, которых за деньги крышевали те же мафиози, что и его, Лаура через несколько месяцев получила приглашение в Канны. Спустя еще несколько месяцев она выступала в Сете, затем в Ницце, а потом даже в Барселоне.
Слава опережала ее, повсюду был полный сбор. Повсюду публику составляли преимущественно матросы, повсюду они плакали, когда Лаура пела «баюшки-баю». Лаура давно поняла, что эти суровые парни, отправлявшие нелегкую службу на стальных кораблях, в прежней жизни были сыновьями своих матерей, братьями своих сестер и внуками своих бабушек. И когда в конце вечера ярко вспыхивал верхний свет, Лаура видела, до чего они молоды – большинство моложе ее, а многие даже моложе ее братьев Умберто и Витторио, которых она теперь видела лишь на Рождество и на Пасху.
Порой кто-нибудь из матросов поджидал ее у черного хода. Самых бойких, что караулили ее, держа наготове такси, она оставляла ни с чем; проходила и мимо слишком робких, бросавших на нее тоскливые взгляды из подворотен. Однако иной раз, прислонясь к фонарному столбу и засунув матросскую шапку в карман брюк, стоял такой, что сворачивал сигарету, а когда она проходила мимо, делал ей комплимент. И если он не бежал следом, а оставался возле фонаря и ждал, подаст ли она ему знак, то она, бывало, оборачивалась к нему, присматривалась. И если он ей нравился, приятно улыбался и носил начищенные башмаки, то – нечасто, иногда, время от времени – она вправду подавала ему знак.
Лаура наслаждалась такими часами, поскольку знала, что на рассвете матросы обязаны вернуться на корабли и никому из них в голову не придет пожелать ее в жены и увезти в какой-нибудь Боттигхофен. Она вообще не боялась оставаться с ними наедине, так как знала, что побои, насилие и убийство грозят всем на свете женщинам прежде всего дома, в кругу собственной семьи, и что с точки зрения криминальной статистики наиболее безопасную жизнь ведут девушки, которые остерегаются отца, братьев и их друзей и замуж никогда не выходят, а каждый вечер, ускользнув из дома, среди совершенно чужих мужчин выбирают себе на одну ночь любовника, с которым самое позднее наутро распрощаются навсегда.