Сальвадор Дали - Сокрытые лица
– Попробуем-ка номер с сиреной, – сказал Марко, опустился на одно колено на пол и изготовился ловить Бетку. Но Монтури ослушался – сделал два умопомрачительных поворота вокруг своей оси и уложил Бетку на диван. Ошеломленная Бетка вскинула бледную ладонь ко лбу, будто пытаясь уберечься от головокружения, а сама непринужденно положила другую руку на обнаженное плечо Марко, коленопреклоненного у ее ног. Бетка вспотела насквозь. Как же здесь жарко! И тут она сказала себе: «Еще три минуты отдохну и уйду». Однако уж чувствовала она, что члены ей не подвластны, прижаты к дивану похотливыми цепями тройного желания. Высочайший из братьев уже уселся рядом с ней, а третий еще стоял напротив, и все трое тупо таращились на нее, не мигая, как три пса, ожидающие увидеть, кому первому достанется мясо. И тогда лицо Бетки побледнело, маленький нос заострился в восковой прозрачности, свойственной мертвым, и, словно подчиняясь приказу, против которого воля ее была бессильна, медленно обвила она рукой шею самого высокого Монтури, подтянула головы братьев друг к другу, пока не сомкнулись они и не прижались мягко к ее груди, одну за другой скинула туфли.
– Закройте дверь! – сказала она бесцветно, еле слышно стоявшему перед ней.
Третий брат, враскачку, будто пьяный, добрался к двери и с невероятным усилием атлетических плеч, сотрясая дерево насквозь, до треска, заставил дверь наконец закрыться – в длинном решительном скрежете.…Три тысячи косточек белой смерти… три тысячи тройных вишен… три тысячи тройных фараоновых колес… и две хрупких снежинки… в углубленьях ее щек!
Так Бетка почуяла приход ужасающего холода. Она шла в ночи, озаренной далекими разреженными огнями набережной Вольтера. Может, это голод, – но будет ли она еще когда-нибудь есть? Все ее замученные члены постепенно коченели, и некое подобие сонливости без желания сна овладело ею… легкое бремя зимы на веках, словно иней, осело на карнизе ее взгляда.
Ближе к верхнему концу готической улицы Сены Бетка пожертвовала пятьдесят франков нищему безногому калеке. Она склонилась и глянула на него с падшей улыбкой, от которой увял бы и свежайший цветок. Калека походил на благородный римский бюст измученного старого Эзопа и, как Эзоп, был горбат.
– Хочешь – можешь потрогать мой горб, – ухмыльнулся старик, – прочие трогают бесплатно.
Бетка прижала к горбу руку и почувствовала, как внутри бьется сердце. Пошла дальше, но вскоре замедлила шаг, осознав, что нищий ковыляет следом, таща себя по земле на руках. Бетка добавила походке распутности и каждый раз, останавливаясь, слышала близкое пыхтенье калеки – тот уже молил ее, пуская слюни:
– Забери деньги, если хочешь, но пойдем со мной. Дай отведу тебя к Папаше Франдинге. У меня на его барже угол. У меня и деньги припрятаны! Дай отведу тебя к Папаше Франдинге! У меня и деньги припрятаны!
Площадь Йены, время к полуночи. Съежившись у кованой решетки Люксембургского сада, Бетка плакала, сжимая всеми мускулами завернутую внутрь нижнюю губу, чтобы слезы лились непрерывным потоком.
– Все хорошее! Все хорошее! Все хорошее! Если только я с ним покончу!
Когда Баба в полночь увидел Бетку в баре «Купол», она уже настолько набралась наркотиками, что едва заметила его появление. Она принялась говорить так, будто они уже давно вместе.
– Ты больше от меня не уйдешь! Почему ты меня бросил одну? – медоточиво жаловалась Бетка. Уже некоторое время она сознательно преувеличивала свое состояние и вдруг представляла себя то своей кошечкой, то Сесиль Гудро, а то и обеими разом.
– Что с вами стряслось? Вы пьяны! – сказал Баба сурово.
– Ну разумеется, я пьяна – а не должна была? – спросила Бетка, растягивая слова, зловеще отделяя каждый слог. Вскочив, она бесцеремонно и драматично зарылась лицом в плечо Бабе, воскликнув полушепотом: – Прошу тебя, дорогой, уведи меня отсюда! Подальше от этого ужасного электрического света – куда-нибудь в темноту… где много листьев… хочу простыть! Попробуй, какая я холодная, – сказала Бетка, выйдя вместе с ним на улицу.
– Вы как лед, что вы делали? – спросил Баба, целуя ее в сжатые кулаки.
– Я играла… Играла… их было трое, – сказала Бетка, будто мучительно пытаясь вспомнить нечто приятное; улыбнулась и продолжила мечтательно: – Их было трое… Ты видел тройное «Колесо фараона»? Они все серебряные и загораются одновременно!
– Почему вы плачете? – спросил Баба, остановил ее и сжал ее щеки ладонями, словно требуя доверительности.
– Откуда мне знать? – ответила Бетка, вырываясь из его объятий и шагая дальше.
Они добрались до одинокой террасы кафе напротив башни Сен-Мишель, уселись; часы на башне пробили полпервого.
«В час», – сказала Бетка себе, чувствуя, как горло перехватывает тираническим давлением боли.
– Ну вот! То, что надо, – сказал Баба, когда они присели. – Резкий ледяной ветер – идеально, чтобы вы подхватили себе плеврит, а вот, к тому же, и листья! Много листьев! С вон той стеной в плюще тут скорее Оксфорд, чем Париж. Нравится вам атмосфера? – Говоря все это, Баба оторвал длинную плеть плюща и обвил ею дрожащие плечи Бетки, сидевшей на скрипучем скелете белого железного стула, уложив кулаки в самую середку мраморного столика. Баба свернул из еще одной плети венок и осторожно возложил его Бетке на голову, приговаривая: – А вот и идеальная прерафаэлитская корона – украсить ваши печали! – Он неверно произнес «прерафаэлитская» и рассмеялся. Бетка сбросила корону жалким жестом сжатого кулачка. – Я-то потерплю, я хорошо одет, – сказал Баба, усаживаясь и поднимая воротник пальто, – и, уверяю вас, – добавил он, – завтра уеду в Испанию без простуды… ну, может, подхвачу немного вашей весенней лихорадки, но для этого придется слегка царапнуть себя под дождем. Я столь же уязвим, сколь и вы!
– Ты разочарован, что я сегодня вечером в эдаком состоянии; ты меня осуждаешь, эх, – сказала Бетка обреченно.
– Разожмите кулак, – потребовал Баба, – что вы там стиснули? Не напрягайтесь вы так все время!
Бетка медленно раскрыла полную влажных вишневых косточек ладонь – они липли друг к другу; она уж и не помнила, как долго держит их.
– Гадко, верно? Тебе не противно? Я знаю, я похожа на сумасшедшую…
– А в другой руке? Что там? Разожмите другую!
– Нет! – сказала Бетка, стискивая кулак туже. – Эту не покажу!
Баба, не настаивая, принялся вытирать Бетке ладонь своим носовым платком.
– Вот – чисто! – сказал он, словно вооружаясь терпением.
Бетка положила руку Бабе на колено и ощутила углы костей, образующих его, маленьких и острых, сквозь тончайшую материю его брюк. И вот уж они, рука в руке, смотрели друг на друга в молчании, и Бетка впервые осознала в этой ласке беспредельные запасы нежности. Опустошенная и смятенная, вечно выхватывающая у жизни, снедаемой тревогами, уродливые лохмотья наслаждения, она вынуждена была прочувствовать пустоту вечности, разверзшейся пред ней, чтобы пережить наконец таинство страсти двух рук, сжимающих друг друга, и нагое тело каждого сустава каждого пальца неспешно меняло позу сотни раз, неустанно сплетаясь в бесконечных комбинациях, умащенное слезами, не ослабляя объятий ни на единый миг.
– Скажи мне, – повторила Бетка, – скажи мне, что осуждаешь меня… Но ты обещал мне все, ты позволил мне выбрать условия нашей встречи. Поклянись, что до рассвета не оставишь меня!
Баба, только что глянувший на часы башни Сен-Мишель, ответил:
– Останусь с тобой до половины восьмого. Мой поезд в Испанию уходит в восемь, и если б ты послушалась, я бы уговорил тебя уехать со мной в Барселону. Я мог бы сделать тебя маленькой рыжей королевой. Ты бы подождала меня в Сербере ровно столько, сколько мне понадобится, чтобы съездить в Барселону и сделать тебе паспорт, побудешь у моих друзей, они о тебе позаботятся, как о собственной дочери – солнце, красное вино, крошечные маслины…
Официант принес еще два виски с водой «Перье».
– Ты сказал «да», но не поклялся, что останешься со мной, – сказала Бетка, не обращая никакого внимания на планы Бабы, на его соблазняющий тон. – Я знаю, ты обманываешь, как и все остальные.
– Клянусь тебе! Останусь с тобой до рассвета! Но не жди от меня утешений, – резко заключил Баба, потягивая виски. А затем продолжил напористо, останавливаясь перед каждой фразой, словно давая страсти, что начала распалять их, время остыть: – Жалость – не мой конек. Раньше, на войне, в самую жаркую часть лета, шестьдесят градусов Цельсия, я получил в распоряжение новенький rata [26] , очень уродливый, но проворный. Только что уничтожили деревню, бомбили Малагу. Около сотни женщин выбежали на аэродром и окружили наш самолет. Вокруг них роились мухи, женщины несли на руках четверых или пятерых убитых детей, завернутых в черные пальто. В их коллективной истерике от самолета их было не отлепить. Они показывали свою жуткую ношу, с враждебной настойчивостью совали ее нам: воздевали куски тел в запекшейся крови. «Mira! Mira! Mira!» [27] – кричали они хором, наперебой выбирая самые ужасные экспонаты, будто бы этим лучше удастся призвать возмездие за их покойников. Нам необходимо было срочно вылетать, мы не могли терять время. Мой второй пилот дважды спрыгивал на землю, чтобы разогнать их, и не мог теперь забраться обратно. Из пустыни задувал скверный ветер, он уже поднимал пыль на равнине, потряхивал далекие оливы. Я проорал трижды: «Разойдись! Разойдись! Разойдись!» Ничего нельзя было сделать. Бедные женщины все сильнее цеплялись за самолет… как тонущие! И тогда я завел мотор, и пропеллер моего rata положил конец истерике… и всему остальному! Никогда, никогда не чувствовал я себя настолько правым перед лицом врага, как в тот день. И с тех пор я стал тем неопределимым существом, кое именуют героем, – договорил Баба спокойно, допивая виски.