Дельфина Бертолон - Грас
Сказав это, наш отец положил письмо на стол. Ни Лиз, ни я не осмеливались к нему притронуться, парализованные, потерявшие дар речи, – оказывается, наши жизни были посланы к черту ради какой-то Лолиты… Гумберт Гумберт, никудышный отец! Нелепый! Постыдный и нелепый! Я клокотал от ярости; моя нога под столом дрожала так сильно, что я вцепился в бедро обеими руками, чтобы ее сдержать. Через какое-то время моя сестра взяла конверт. Осторожно его открыла, вынула сложенный вчетверо листок бумаги. Молча прочитала; подняла глаза, посмотрела на Тома, потом на меня. Серые глаза опять уткнулись в письмо, отпечатанное на грубой, шероховатой бумаге, напомнившей мне льняные простыни моей постели, там, в доме.
Наконец она зачитала письмо вслух, чужим, надломленным голосом:
Тома,
Я не могу больше делать то, что мы делаем, потому что это плохо. Грас думает, что я колдунья, но ты ведь знаешь, что это неправда. Я хорошая.
Мне невыносимо это продолжать. Мой отец был бы несчастен от того, что я делаю.
Я предаю своих мертвых.
Я ухожу. Мне грустно покидать детей, но я должна вернуться в свою страну. Оставить вас в покое.
Ты любишь свою семью больше, чем меня.
Ты увидишь, что я говорю.
Семья – это самая прекрасная и главная вещь на свете.
Я должна вернуться к своей. Основать свою когда-нибудь, быть может.
Ты слишком старый для меня. Ты и я – мы знали, что это невозможно.
Не беспокойся, у меня все хорошо, я делаю хорошее дело для всех нас, важное.
Не пытайся меня разыскать. Умоляю, позволь мне уйти с легким сердцем.
Спасибо тебе за счастье.
Кристина
Грас Мари Батай,
16 августа 1981 года, «Руаяль», пластиковый стол,
15.34 на часах закусочной
Я все думаю об этой заметке, промелькнувшей два месяца назад. Газеты опубликовали ее под заголовком: «Иссей Сагава, признания японца-людоеда». Этот человек, японец, убил одну из своих подружек, голландскую студентку, расчленил, положил большую часть тела в два чемодана и выбросил в Булонском лесу, правда, оставив несколько лучших кусков в холодильнике. И наконец сожрал ее мясо. А в качестве объяснения заявил, что всегда мечтал полакомиться девушкой.
Немного поодаль я вижу вас на пляже. Ты бежишь за мячом, девчонка за тобой, дети за ней. Вы похожи на рекламу «Средиземноморского клуба». Но ты, Тома, напоминаешь мне того мужчину, японца-людоеда.
Я – глыба гнева.
Моя кровь – магма, мое дыхание – сера, мое чрево – жерло вулкана. Пороховая бочка взрывается, я извергаюсь.
Я бы хотела только, чтобы это чувство исчезло.
Этой ночью я сбежала вниз с дюны. Как была, в ночной рубашке, встала, вышла из бунгало и побежала вниз. Надо было это прекратить, понимаешь? Я бы сделала что угодно, но только чтобы это обязательно прекратилось. Я бежала к океану в деспотичной темноте, только при свете полной луны, бледной и холодной. Я несколько раз падала на сыпучем песке, вставала, продолжала бежать. Я не плакала, нет, я больше не плачу, кончено, больше никакой воды в жерле вулкана; я опустошена, нет другого слова, оно беспрестанно приходит мне на ум, в любой час дня и ночи – опустошение.
Наконец я добежала до волн. Вошла в них с разбега, без ныряния, без борьбы, и они меня приняли, поглотили, я позволила себя опрокинуть, ворочать, валять, хлебнула воды раза два-три, волны прижали меня ко дну, скребли спиной о песок, стукнули пару раз о камни, а потом вдруг океан выбросил меня обратно. Вынес против моей воли на берег, так мягко, что я подумала о руке Божьей, как на некоторых иллюстрациях, или о руке Дьявола, или о руке Кинг-Конга. У меня было впечатление, что огромная жидкая рука приподняла меня и донесла до берега. Огромная рука спасла меня, что-то большее не захотело, чтобы я умерла.
Это было непостижимо. Я такая несчастная, во мне столько ненависти, столько дурных мыслей… Почему мне позволили спастись?
Лежа на сыром песке, промокшая, продрогшая до костей, едва способная дышать, кашляя, икая, изрыгая соленую воду через рот и нос, я поняла, что мне никогда не хватит духу. Никогда в жизни не хватит духу умереть. Хотя это все, чего я хочу, не вижу никакой альтернативы, чтобы избавиться от этого бешенства, и проклинаю силу, которая мне помешала.
Во мне произошло что-то необратимое.
Вы входите в закусочную, как ходячая реклама. Вы входите, и я улыбаюсь, я столько месяцев ношу маску, что стала экспертом по поддельному счастью. Ты садишься лицом ко мне на пластиковый стул, дети и девчонка выбирают себе мороженое из списка на грифельной доске, ты спрашиваешь, как мой кофе, я отвечаю, что «приличный».
Я стараюсь не смотреть, но вижу только это – девчонкин зад, выпуклый, агрессивно выпирающий из-под зеленой лайкры ее бикини. Эта юность, которую она таскает на себе так естественно, так непосредственно, словно ей и дела до нее нет – наихудшая гнусность. Я безотчетно втягиваю живот под своим парео, но этим никого не проведешь.
Они возвращаются все втроем с эскимо, хрустят, лижут, посасывают. Ты смотришь на них и улыбаешься.
Я тоже в ее возрасте могла обжираться, не набирая ни грамма. И у меня тоже был такой же воинственный, нахальный зад. Не такой феноменальный, но почти. Мне тоже было двадцать лет, и эта штука, Время, ход Времени, тоже никогда не прекратится.
Ты встаешь, все такой же атлетичный, изящный торс, сложение пловца, мимоходом шелкаешь ее по плечу – ее, Кристину. Она смеется, маленькая игра, узнаваемая из тысячи, – «кошки-мышки». Облокотившись на стойку, ты заказываешь пиво.
Она смотрит на тебя – и я вижу, как она на тебя смотрит.
Жалкий водевиль на краю пляжа, дурная подделка под Эрика Ромера.
Если не будет меня…
На дне моей чашки только чернота – зернистая чернота, смесь гущи с растаявшим сахаром.
Опустошение.
* * *Бутылка шардоне была почти пуста, кафе «Негоциант» почти полно. Звяканье бокалов, вальсирование «поющей сороки», запахи вина, пива, горячих бутербродов с сыром и ветчиной; твердые зеркала, деликатные и холодные.
– Прошло Рождество, – продолжил Тома. – Мать Кристины несколько раз звонила в дом. Она ни слова не говорила по-французски и даже по-английски, так что мы ничего не поняли. Очевидно, ее дочь не вернулась в Польшу, как сообщала в письме, но у меня не было ни малейшего представления, где ее искать. Я был совершенно подавлен, а Грас словно сошла с ума. Переделала всю кухню в мое отсутствие, заменила полы, снесла стенку, разобрала камин, поставила барную стойку…
– Да, я помню, – кивнула Лиз. – На время работ она оставила нас у бабушки. Мы даже школу пропустили.
Сестра посмотрела на меня, я вернул ей пустой взгляд. Я помнил переделку гостиной, но не пребывание у Луизы.
– Кристина ушла, – продолжил Тома, – а мой собственный дом стал чужим. Что касается жены, то я больше ее не узнавал. Предполагаю, что она поняла насчет меня и Кристины, хотя никогда об этом не заикалась. Но в любом случае, мы уже ни о чем не говорили, стали чужими друг другу; видимо, потеря ребенка затронула ее гораздо сильнее, чем она хотела признаться. Все стало каким-то холодным, грязным. Вскоре я уже не мог выносить эти стены. Ни стены, ни ее присутствие – самой Грас. Это было что-то физическое, физиологическое. Я больше не мог. Такая страсть… А теперь… Теперь этот дом был населен лишь отсутствием – твоего мертвого брата, Натан, моей сбежавшей любви, а ваша мать… ваша мать продолжала заказывать мебель по каталогу, это был какой-то хоровод поставщиков, правда, словно она хотела преобразить это место сверху донизу, истребить всякий след прошлого, Орельена, конечно, и, возможно, Кристины тоже…
– Это ты бросаешь камнями в окна? – резко прервал я его. – Ты устраиваешь все эти глупости?
– Прости?
– С тех пор, как ты снова объявился, в доме происходят странные вещи. Кто-то занимается вандализмом. Я не верю в совпадения. Моих детей это чуть не угробило в рождественскую ночь. Во что ты играешь, черт подери? Ты что, мало нам зла причинил?
Тома вздохнул, покачал головой.
– Не понимаю, о чем ты говоришь. Мне жаль, что у вас проблемы, но уверяю, я тут ни при чем. С чего бы мне делать такое?
– Да, с чего бы? – поддакнула Лиз почти испуганно.
– Отомстить за свое горе, например. Рассчитаться с Грас.
– Грас достаточно заплатила. В самом деле, не понимаю, что бы я мог тут выиграть, Натан. Честно.
Дрожь возобновилась, стала еще сильнее, чем на улице Сент-Катрин. Снова вспотели руки, и стало трудно дышать. Я бросал взгляды наружу через оконные стекла, превратившиеся в перегородки, отделившие меня от Вселенной – настоящий мир был совсем рядом, видимый, хотя и недоступный, сделанный из другого вещества, а тем временем с люстр изливалось что-то нереальное, какая-то завеса, мантия, обрушиваясь на меня, словно астероид. Вскоре я уже не чувствовал свою ногу; мне показалось на мгновение, что она совсем исчезла.