Энтони Бёрджесс - Мистер Эндерби. Взгляд изнутри
Они как раз выпили за завтраком чай «Оранж Пеко», и она в костюме цвета ржавчины с тяжелой заколкой из кованого олова со свинцом на левом лацкане ушла на работу. На кухоньке, пастельная красота которой заставляла его чувствовать себя особенно грязным и грузным, Эндерби поставил чайник, чтобы заварить мачехин чай, и от слова «эпиталамион», как от объявления о прибывающем поезде, задрожали половицы. Пыхтя за обеденным столом, он спешно записывал слова, видя свою нарождающуюся поэму как песнь в честь консуммации в зрелом возрасте: Гертруда и Клавдий в «Гамлете», обрамленные рыжей бородой губы на белой шее вдовы. Рядом стыл на столе листовой чай. Пришла уборщица миссис Описсо, смуглая, широкобедрая, грудастая, чесночно пахнущая, усатая, сверкающая улыбкой военная беженка из Гибралтара, в чьей крови бурлили генуэзские, португальско-еврейские, сарацинские, ирландские и андалузские гены, и, прервав подметанье, спросила:
– Кто вы в этом доме, а? Не выходите, не работаете, верно? Кто вы ей, а? Говорите-ка.
Объяснить было непросто: недостаточно было сказать, что это не ее, уборщицы, дело.
Набухший млеком и медом,
Здоровый и крепкий вечер запускает ракеты,
И ракеты взлетают над юбилеями богачей,
В тысячах парков страны,
Что светит миру с уютного ложа…
Даже если Веста узнает, то не обязательно решит, что в эпиталаме речь о ней самой и ее госте-друге-протеже, ведь она уже сардонически бросила:
– Если собираешься писать по утрам любовные стихи, постарайся не послать их по ошибке сэру Джорджу. Твоя небрежность однажды до беды тебя доведет, помяни мое слово.
Эндерби в ответ только понурился. Тем утром она была раздражительной, нервной, устало терла лоб, точно в телерекламе быстродействующего анальгетика, под ее зелеными глазами залегли тонкие голубые круги измученности. Она стояла у двери, в подтянутой ржавчине, шифоновый шарф двух оттенков зеленого, крохотный коричневый берет, коричневые замшевые перчатки под стать туфлям, стройная, элегантная и (как про себя догадался Эндерби) безмолвно менструирующая.
– Все женщины по-разному переносят менструацию, сама знаешь, – сказал Эндерби. – Попробуй джин с горячей водой. Говорят, творит чудеса.
Она чуть покраснела.
– Откуда ты это узнал?
– Из «Фем».
– Все так запутано, – сказала она со вздохом. – Когда у меня будет время, надо будет разобраться в природе наших отношений.
О, окропи же корабль вином! Пусть в водах
пространных,
Что носят кольцо это, коим смиряет земля
Себя вдалеке от больших городов, он бродит
и пляшет…
И в другой раз (точная природа отношений так и не выяснена):
– Вопрос в том, что с тобой делать.
– А со мной надо что-то делать?
– Да в том-то и вопрос.
– Ничего со мной не надо делать. – Он испуганно посмотрел на нее поверх кусочков разломанного тоста, которые по одному, точно кормил любимую птичку, клал себе в рот. – В конце концов я поэт.
Ответом внешнего мира стал задний выхлоп грузовика.
– Хотелось бы знать, – сказала Веста, грея холодные по утру руки о чашку, – сколько в точности у тебя денег.
– Зачем тебе это знать? – спросил проницательный Эндерби.
– Да брось. У меня занятой день впереди. Давай оставим эту чушь. Пожалуйста.
Эндерби тогда начал перечислять содержимое левого кармана штанов.
– Не таких денег, – резко прервала она.
– Десять тысяч фунтов в облигациях локальных правительственных займов под пять с половиной процентов. Для дивидендов. На две тысячи фунтов акций «Института инвестиций», «Бритиш моторз» и «Батлинз». На приращении капитала.
– А. И какой доход это дает?
– Около шести сотен. Не так уж и много, да?
– Вообще ничего. И полагаю, со стихов ты имеешь меньше, чем ничего.
– Две гинеи в неделю. Из «Фем», благослови его бог.
Ведь в конечном итоге он подписал контракт и уже видел в печати под псевдонимом Вера Верная рифмованные помои, начинавшиеся с «Щечки да ручки младенчика – гимны благие, от беззубой улыбки улыбнутся святые…».
– Такой доход, как у тебя, даже иметь не стоит, право слово. Значит, надо решить, что с тобой делать.
– А что со мной делать? – тут же вспыхнул Эндерби.
– Послушай. Я знаю, что ты поэт. Так ли уж надо потчевать меня поэтической драмой в духе раннего мистера Элиота? Только не за завтраком.
– Стихомифия, – прокомментировал эрудированный Эндерби. – Но ты сама всякий раз разговор заводишь.
Так-то вот, близится, грядет неведомое: оплачиваемая работа, deuxième métier[20] для поэта. Со дня святого Валентина до Пятидесятницы ему было позволено, пусть и не в уборной, мирно трудиться над «Ласковым чудовищем». Но после медового месяца все переменится.
Ты, чей страх географических карт
Вдохновляет долгий парад демонстрации силы,
Раскинь свои руки в объятьях, прими отважно
Дружелюбные (или хотя бы просто нейтральные)
Образы бывших врагов…
Его собственных денег, даже до того, как начались наиважнейшие покупки, мало на что хватало («Позвони в «Льва», ладно, и закажи пару бутылок джина. Заплати миссис Описсо, у меня нет ни копейки наличных».) Раззявились алчные пасти «Фортнума и Мейсона»[21] или «Арми энд Нейви». И новый гардероб для него самого, поскольку Лондон не жалует небрежную одежонку приморского ипохондрика. Капитал Эндерби таял. А расточительная шотландка не умела ценить деньги и верила только в вещи, которые можно потрогать. Отсюда дом за семь тысяч фунтов в Сассексе на ее имя (по брачному договору) и новая мебель, а еще новенькая «Воксхолл Велокс», чтобы Веста могла ее водить – даже в самом трезвом своем состоянии Эндерби управлялся с автомобилем как самый горький пьяница. И норковая шуба в подарок на свадьбу.
Кто и когда предложил руку и сердце? Кто кого любил, если вообще любил, и почему? Сидя в позе мыслителя на унитазе, Эндерби хмурился и вспоминал вечер, когда он заканчивал эпиталаму в столовой лицом к предмету обстановки, которым особенно восхищался – серванту, массивному и покоробленному, с гордо высеченной датой рождения (1685) среди резных ромбов и прочих тропов, фантазий краснодеревщика, знаменующих его любовь к величественному корабельному дубу, которому он придал форму и гладкость. Над сервантом красовался портрет Весты работы Гидеона Долглейша: жемчужноплечная и надменная в бальном платье, она как будто собиралась улететь, испариться, вернуться в невидимые, но бдительные тюбики краски. Над стеллажом висела фотография покойного Пита Бейнбриджа. Весь из себя красивый, он улыбался в шлеме, за рулем «Ансельма» 2,493 литра (шесть цилиндров, 250 лошадиных сил, дисковые тормоза Гирлинга, сертифицированные карбюраторы Уэбера 58 и т. д.), в котором встретил свою кровавую смерть. Эндерби взялся за последнюю строфу.
Даже мертвые с синими лицами могут побывать
на этом пиру,
Прошмыгнуть, будто мыши иль птицы,
по коридорам,
Обвешанным неразличимыми уже гербами…
Он испытал внезапный и нежеланный порыв личной (в противоположность поэтической) силы: он, недостойный и непривлекательный, жив, а этого элегантного и одаренного красавца разнесло на куски. Он изогнул губы, позаимствовав контур улыбки у мертвеца, со своего рода триумфом. Веста, читавшая на «Паркер-Нолле»[22] новый гениальный роман какого-то студента-старшекурсника, подняла глаза и перехватила улыбку.
– Чему ты улыбаешься? Написал что-то смешное?
– Я? Смешное? Да что ты! – Эндерби прикрыл рукопись неуклюжими лапами – так защищают обеденную тарелку от назойливой добавки картофельного пюре. – Совсем ничего смешного.
Встав – ах какая изящная! – она подошла посмотреть, что он пишет. Даже спросила для верности:
– Что ты пишешь?
– Это? Тебе едва ли понравится… Это… Ну, своего рода…
Взяв лист с каракулями, она прочла вслух:
По крайности, мы оба способны отрицать,
Что есть у прошлого запах. Можем хоть присягнуть,
Что корни терпения и желания – в парадигме
единой.
Услышать в музыке,
Что вся вина земли, совсем как воздух,
Окутала тела живые.
– Понимаешь, – бросился объяснять Эндерби, – это эпиталама. По случаю свадьбы двух зрелых людей.
Необъяснимо, но она наклонила голову (на него пахнуло сладким запахом волос цвета пени) и его поцеловала. Поцеловала его! Его, Эндерби!
– Твое дыхание, – сказала она, – уже не такое нездоровое. Иногда телу и разуму бывает трудно примириться. И выглядишь ты лучше, гораздо лучше.
Что ему оставалось сказать, кроме:
– Благодаря тебе.
Страдая от морской болезни в воздухе, сидя в крошечном сортире высоко в небе, он вынужден был признать, что за весну и первые недели лета возник и оперился новый Эндерби: помолодевший Эндерби, у которого меньше жира и газов, у которого новые зубы, достаточно несовершенные, чтобы казаться настоящими, у которого несколько новых модных костюмов, а волосы умело уложены гелем, Эндерби, который незаметно благоухает туалетной водой, который уже не так неловок на людях, у которого более здоровый аппетит и нет диспептической тяги к пикулям и хлебу с джемом, который тщательно выбрит, у которого более чистая кожа, а глаза стеклянисто блестят от контактных линз. Видела бы его миссис Мельдрам теперь!