Сэмюэль Беккет - Мерсье и Камье
– Это правда, – сказал Камье.
– Я отклоняю это предложение, – сказал Мерсье, – чтобы не слишком тебя обременять. Но не ори, когда я немного отстаю. Что за манера!
Вскоре они уже не шли, а ковыляли. Ковыляя, можно прекрасно двигаться вперед, конечно, не так прекрасно, как если не ковыляешь, а главное, не так быстро, но все же вперед. Они вышли на край торфяника, что могло иметь для них тяжелые последствия, но ничего не поделаешь. Начинались падения – то Мерсье увлекал за собой Камье (в падение), то наоборот, то падали оба одновременно, как один, не сговариваясь и совершенно независимо друг от друга. Поднимались не всегда сразу, в молодости они занимались боксом, но каждый раз поднимались, ничего не поделаешь. И в худшие моменты руки хранили верность – руки, про которые уже трудно было сказать, какая из них пожимает другую, какая отвечает на пожатие, настолько все перепуталось. Вероятно, этому как-то способствовало их беспокойство насчет развалин, и очень жаль, потому что беспокоиться было не о чем. В конце концов добрались они до этих развалин, про которые думали, будто они их проскочили, и у них даже достало сил проникнуть в самое укромное местечко, туда, где они были укрыты со всех сторон и словно погребены. И только тогда, спрятавшись наконец от холода, которого они больше не чувствовали, от сырости, которая им почти не мешала, они согласились передохнуть или, верней, поспать, и тут их руки обрели свободу и вернулись к прежним обязанностям.
Ночь также отражается в зеркалах, они – в ней, она – в них, умножая бесчисленные и тщетные отражения. Оба спят бок о бок глубоким старческим сном. Они еще поговорят друг с другом, но это будет, так сказать, совершенно случайно. Но разве они когда-нибудь говорили иначе? Впрочем, отныне ничего нельзя знать наверняка. Самое время кончать. В сущности, все кончено. Но есть еще день, который тянется весь день, и жизнь, которая тянется всю жизнь, они слишком хорошо знакомы нам – эти долгие посмертные оползни, серый осадок, который постепенно успокаивается, мгновенная прозрачность, пыль завершенности, что взлетает, кружит вихрем, вновь оседает – и конец. Это тоже приемлемо. Давайте разбудим Мерсье, или Камье, какая разница, Камье, он просыпается, темно, по-прежнему темно, он не знает, который час, мы тоже, какая разница, темно, он встает и удаляется во мрак, ложится чуть дальше, по-прежнему в развалинах, можно и не уточнять, в развалинах места много. Почему? Ответить на этот вопрос невозможно. Узнать об этом не в нашей власти. На то, чтобы перебраться с места на место, причины всегда найдутся. Основательные, надо думать, причины, потому что вот то же самое происходит и с Мерсье, причем, судя по всему, примерно в то же самое время. И вопрос о приоритете, как бы кристально ясен ни был он до сих пор, тут же совершенно утрачивает всю свою кристальность. Итак, вот они ложатся или, может быть, только присаживаются на корточки, на более или менее приличном расстоянии друг от друга, – имеется в виду, что расстояние мы оцениваем с точки зрения привычной им тесной близости. Они вновь впадают в дремоту (как любопытно внезапное вторжение настоящего времени) – или, может быть, просто задумались. По зрелом размышлении они, наверно, все же впадают в дремоту, все на это указывает. Так или иначе, до рассвета, задолго до рассвета, один из них встает, допустим, Мерсье, теперь его очередь, и идет проверить, на месте ли Камье, то есть на том ли самом месте, где они рухнули поначалу, один рядом с другим. Это ясно? Жаль, что где-нибудь поблизости, чуть дальше, не случилось третьего разбойника с намеком на Христа, загибающегося перед потиром, куда как слишком по-человечески. Но Камье там больше нет, потому что откуда же ему там взяться? Тогда Мерсье думает: так, проклятый Камье потащился вперед, пробивает себе путь в потемках, выпучив глаза (чтобы не потерять ни крупицы света), шевеля руками, как антеннами, неуверенными шагами нащупывая путь и карабкаясь (развалины расположены в подземелье, разве это не чувствуется?) по тропе, ведущей на дорогу. Почти в тот же миг, хотя не совсем, иначе бы не получилось, но почти, чуть-чуть раньше, чуть-чуть позже, это не важно или почти не важно, Камье начинает тот же самый маневр. Скотина, думает он, ушел не попрощавшись, и пробирается с тысячью предосторожностей, жизнь так бесценна, а боль так страшна, старая шкура заживает с таким трудом, прочь из этого дружелюбного хаоса, напоминающего о Мантенья, без единого слова, без единого звука благодарности. Камням не выражают признательности, а зря. В общем, все, вероятно, происходило более или менее таким образом. И вот они на дороге, как-никак, основательно передохнувшие, и каждый знает, что другой рядом, чувствует, верит, боится, надеется, отрицает и ничего не может поделать. Время от времени они останавливаются, напрягают слух при звуке шагов – шагов, узнаваемых среди всех шагов на свете, а этих шагов немало, тихо попирающих все дороги земли днем и ночью. Но ночью видишь то, чего нет, слышишь то, чего нет, и это бесспорно: попадаешь под власть иллюзий, даже и пытаться не стоит этого избежать. И все же пытаешься, видит Бог. Таким образом, может случиться, что один из двух останавливается, садится на обочине, почти на торфянике, чтобы отдохнуть, или чтобы удобней было поразмышлять, или чтобы не размышлять больше – чтобы остановиться, причин всегда хватает, и тогда подходит другой, тот, что шел позади, и видит эту тень Сорделло, но не верит себе, во всяком случае, недостаточно верит, чтобы броситься в его объятия или отвесить ему такой пинок, чтобы он отлетел вверх тормашками прямо в болото. Сидящий тоже видит, если только не зажмурился, и, уж во всяком случае, слышит, если только не спит, и считает, что у него галлюцинации, но не до конца в этом уверен. Потом, немного погодя, тот, который сидел, встает, а другой садится, и так далее, сами видите, в чем здесь фокус, они могут таким образом дойти до города, то впадая в сомнения, то выпадая из них, и все попусту. Потому что идут они, разумеется, к городу, как всякий раз после того, как его покидают, как после долгих тщетных расчетов, уронив голову на исходные данные. Но в глубине долин, резко понижаясь к востоку, небо меняется, и внезапно вот оно, тут как тут, солнце, старая свинья, пунктуальное, как палач. Внимание, сейчас мы опять увидим земное великолепие, мы опять увидимся, что еще забавнее, ночь ничего не изменит, это всего лишь изнанка панспермочепухи, хорошо еще, что у нее есть изнанка, спасибо, что здесь есть братья, готовые (в случае сомнений) это подтвердить, все братья готовы и это подтвердить, и любые другие замечательные сенсации. И тогда они друг друга видят, а что вы хотели, им, конечно, следовало выйти раньше, но разве угадаешь? Чья очередь, Камье, тогда обернись, мерзавец, и смотри хорошенько. Ты глазам не веришь, ничего, поверишь: это он, он, твой изысканный любезник, бородатый, костлявый, разбитый на ноги, пропащий, вот он – рукой подать, и подай, подай ему руку, вспомни доброе старое время, когда вы оба вместе валялись в дерьме. Мерсье также сдается перед лицом очевидности, к этому привыкаешь, имея дело с аксиомами, Камье поднимает руку, это безопасно, это элегантно, это галантно, это ни к чему не обязывает. Пока Мерсье колеблется, не решаясь ответить на это приветствие, по меньшей мере неожиданное, Камье пользуется паузой и идет дальше. Из этого настоящего времени больше не выйти. Но приветствовать можно даже мертвых, ничто этому не мешает, это даже одобряется, им это на пользу не пойдет, но похоронщикам приятно, это помогает им проводить похороны, и друзьям, и родственникам, – это помогает им почувствовать, что сами-то они живы, и тому, кто приветствует, тоже хорошо – это бодрит. Мерсье не позволяет себе подать вид, что нет, он поднимает руку в свой черед, соответствующую, неаналогичную руку, в размашистом и дружелюбно бескорыстном жесте, каким прелаты преподносят Богу причитающиеся ему порции материи. Какой я добрый, говорит Мерсье, добрей, чем если бы он меня видел. Но чтобы покончить с этим бредом, дойдя до первой развилки (на краю равнины), Камье остановился (наконец хоть маленькое прошедшее), и его сердце застучало (еще одно прошедшее!) сильнее при мысли о том, что он собирался вложить в это последнее приветствие, до такой степени чреватое неслыханной деликатностью, что вот-вот лопнет. По ту сторону был уже настоящий деревенский пейзаж, живые изгороди (живые!), грязь, навозная жижа, болота, скалы, лачуги, да изредка, на большом расстоянии друг от друга – несомненный представитель рода человеческого, самый настоящий антропопсевдоморф, с первых крошек зари ковыряющийся в своем клочке земли или перетаскивающий свой навоз с места на место заступом, потому что лопату потерял, а вилы сломались. На развилке растет исполинское дерево, заросли черных веток. Две дороги, левая ведет прямо в город, во всяком случае, настолько прямо, насколько возможно в этих местах, а другая сначала тащится сквозь россыпь зловонных лачуг, которые заслуживают только огня и которые люди упрямо постарались всеми силами сохранить, откуда и эта карикатура на дорогу, в предвидении, надо думать, того славного дня, когда город под страхом уничтожения явится на встречу с ними. Итак, добравшись до этого перепутья, Камье остановился и обернулся, в результате чего Мерсье тоже остановился и совершил полуоборот, готовый убежать, надо ли повторять дважды? Но напрасно он тревожился, потому что Камье просто поднял руку в приветственном жесте, в точности похожем на тот, на который он уже столь любезно расщедрился раньше, протянул другую, прямую и, кажется, дрожащую, к правому ответвлению и ринулся по нему вперед с героическим проворством. Если бы ему надо было броситься в дом, охваченный пламенем, в котором поджидали, когда их оттуда вынесут, три поколения его семьи, он и тогда не мог бы действовать быстрее. Успокоившись, но не вполне, Мерсье осторожно подошел к развилке. Он посмотрел направо. Камье исчез. Он поспешным шагом пошел по левому ответвлению. Разъединились! По всей видимости, так или почти так все и произошло. Земля тянулась к свету, короткому, слишком долгому свету.