Мишель Ростен - Звезда и старуха
Постановщик вернулся в ресторан. Вошел через ту же дверь, миновал ту же вешалку, приблизился к сидящей Одетт. И замер. Официантам, одетым по-старинному в черные фраки, с белыми фартуками и полотенцами на плече, приходилось делать лишний крюк, чтобы его не толкнуть. Одетт завораживала. Все вокруг смотрели только на нее: женщины под пятьдесят – с безграничным обожанием, пожилые мужчины – с пафосной юношеской страстью (сильный пол порой глуповат), молодежь – с любопытством, хоть и не знала, кто это. Одетт притягивала и ослепляла. Звезду всегда окружает сияние и магнитное поле, тут не ошибешься.
Каждому казалось, что огромные глаза видят именно его. Хотя на самом деле она ни на кого не смотрела. Проникновенный взгляд Одетт, усвоенный раз и навсегда, действовал безотказно. Властно, безжалостно, безотлагательно. Она соблазняла всех вне зависимости от пола. Покоряла. Мастерски, блестяще. Полное поглощение – сопротивление невозможно.
Постановщик вместе с остальными стал частью ее планетарной системы. Одетт отныне – его Солнце. Он не желал поддаваться массовому гипнозу, но поддался, ведь так?
Приближалась полночь, ресторан пора было закрывать, а неуклюжий постановщик стоял столбом, мешая разносить блюда и вина. Официанты обходили его, недовольно фыркая. Однако, находясь в космической невесомости, постановщик-планета ничего не замечал. Он мечтал, чтобы звезда увидела его и улыбнулась, – и она действительно улыбнулась, но, повторимся, не видя никого вокруг. Еще одна примета звезды: вы вовлечены в ее мир могучей силой притяжения помимо ее воли. Хотите добиться большего, оказаться в числе приближенных? Прилагайте усилия, это всецело зависит от вас – не от нее.
Постановщика захлестнуло волной поэзии, обаяния и судьбы. Довольно вязкой субстанцией, но он не жаловался.
Из глубины зала ему отчаянно махала вся труппа: эй, мы здесь, ждем тебя, поторопись, пора заказать что-нибудь, куда ты запропастился? Постановщик застыл нелепым увальнем возле своего нового божества и не двигался с места. Очнулся он, лишь когда на него все-таки налетел спешащий официант. Простите! Наконец-то новоявленный спутник сошел с незнакомой орбиты, выбыл из свиты, вернулся к своим друзьям.
– Ну ты и тормоз!
Время за полночь. Метрдотель почти потерял терпение. Никто не слушал объяснений постановщика, все наперебой заказывали салаты и десерт. И отлично, он все равно не знал, что им сказать.
Где пропадал? Затерялся в космосе.
Итак, все праздновали успех сегодняшнего спектакля. Они были уже два месяца на гастролях и после каждого выступления ужинали с особенным удовольствием и радостью. Хотя, казалось бы, музыкальная трагедия в бретонском стиле Жаффрену[8] и Кайнег[9] не располагала к веселью. Мать проклинала Бога за то, что Он отнял у нее дочь, двенадцатилетнюю Дору. Исполнители главных ролей, Мартина и Кристоф, могли растрогать до слез, всю душу вынуть. А потом посмеяться за кулисами. Но иначе, наверное, непосильная боль засосала бы их, как трясина.
К тому же актеры будто пьянеют, когда спектакль окончен, всеми силами стремятся продлить игру, перенести эйфорию со сцены в ресторан, чтобы божественный экстаз сменился головокружением от шампанского, чтобы выброс адреналина привел к полному самозабвению. Каждый спектакль – потлач[10], безудержное расточительство. А дальше начинается чистейшее безумие. Мы впадаем в транс и не выйдем, не выйдем, не выйдем из него никогда. Конечно, на сцене транс глубже, чем за ужином, но мы стараемся вопреки всему. Мы вошли в Роль, слились с Персонажем, мы не слушаем Марселя Мосса[11] и Жоржа Батайя[12], нам нет дела до напрасной растраты энергии. Мы подчиняемся глубинному прерывистому пульсу действа. В театре наша восприимчивость катастрофически обострилась, так что в ресторане приходится расплачиваться по счету за все и сполна.
Когда принесли сладкое, виолончелист отправился пописать, а потом сообщил сенсационную новость:
– Угадайте: кто сидит за столиком, там, в глубине? Посмотрите сами, такое нельзя пропустить!
Один за другим все с беззаботным видом потянулись в туалет, так, будто невзначай. Возвращались разгоряченные, взволнованные, с вытаращенными глазами – звезды всегда так действуют на людей.
– Это Одетт, я ее сразу узнал!
И давай сплетничать о ней, ее имидже, мнимой биографии и прочем. Вскоре разговор перешел на другое – свет звезды с аккордеоном не мог их ослепить – так, внезапная вспышка, невольная дрожь, два-три замечания, по большей части иронических, и все, смена темы. Еще вчера постановщик поступил бы точно так же: пописал бы, поглазел (если б узнал в лицо), ненадолго оживился (или остался бы равнодушным), поахал, и баста! Однако в тот вечер встроенный в душу радиоприемник уловил новую частоту волн, телескоп был направлен на неведомую туманность, поэтому сияние чуждой звезды проникло в сердце, короче, при входе в ресторан она звезданула ему по башке, черт возьми! Искры полетели из глаз, вот тебе и бесчисленные случайности, что сблизили их с Одетт! Его вселенная едва не обрушилась, и теперь постановщик лихорадочно восстанавливал собственные координаты, пространственно-временной континуум, силы притяжения-тяготения. Шла труднейшая внутренняя работа. Он один не пошел в туалет, он один понимал: приближаться к звезде опасно, можно потерять управление, не время заговаривать с ней, и вообще, что я ей скажу?
Постановщик мужественно терпел, сидя над тарелкой со сладким сливочным сыром. Чтобы поддержать компанию, шутил, пил вино, болтал о том о сем. Но часть его существа отклонилась от курса, устремившись к небесному светилу, красному гиганту, столкновения с которым ему не удалось избежать.
До той роковой ночи, то есть до марта 2002 года, постановщик не купил ни единого из множества дисков Одетт. Ни разу не побывал на ее концерте. Если он все-таки слышал ее, то лишь потому, что невозможно совсем не знать королеву аккордеонистов, национальное достояние Франции. Постановщик считал ее обветшалым достоянием, has been[13] знаменитостью, воплощением дурного вкуса, эрзацем народного творчества. Когда ее передавали по радио или по телевидению, он немедленно переключал на другую программу. Машинально переворачивал страницу, если в газете или журнале попадалась статья о ней, что, честно говоря, случалось редко, коль скоро Одетт – попса, Одетт – любимица простого люда, people, не слишком ему докучала: в его ежедневном «Monde», а также в «Libération», «Arte», «Mezzo», «France-Culture», «France-Musique» почти не писали о ней.
Как он относился к аккордеону? Ничуть не лучше. Постановщик был равнодушен к народным танцам и делал исключение только для paso doble[14], знакомого по воспоминаниям детства: Ним, Арль, корриды, праздники, гулянья. А как же танго, фанданго и прочие ча-ча-ча? Никаких эмоций. Неужели и вальс не любил? Дело в том, что наш постановщик страдал от головокружений, повернется трижды вокруг своей оси и сразу падает, бедняга, – ни тебе красотку к сердцу прижать, ни вскружить ей голову – что поделаешь!
Так что никаких врожденных склонностей к вальсам, аккордеону и Одетт у него не было. Он принадлежал к другому поколению: его учили чтить демонстрации протеста, взрывы, рок, длинноволосых бунтарей.
Впрочем, однажды в начале восьмидесятых ему поневоле пришлось слушать аккордеон, он тогда работал в студии при музыкальном театре на юге Франции. Несколько выдающихся современных музыкантов увлеклись педагогической практикой и создали нечто среднее между высоким искусством и провинциальной самодеятельностью. Неподалеку от Авиньона они творили в театре под самой крышей, а в это время внизу, в зале на тысячу мест, огромный коллектив из шестидесяти юных и престарелых аккордеонистов с прискорбным усердием и торжественностью наяривал неудобоваримые переложения из Бетховена, Сен-Санса и Гершвина… С пафосом, оглушительно, напыщенно, фальшиво, безо всякого уважения к чувствам истинных ценителей музыки. Мужчины – в галстуках-бабочках, лоснящихся от благопристойности, женщины – в плиссированных юбках со свинцовыми грузиками, зашитыми в подол, все с одинаковыми тупыми самодовольными улыбками. Так вот для всех этих поклонников Вершурена[15] и «Aimable»[16] Одетт была святыней, божеством, лучшей из лучших.
От их пошлости и безвкусицы хотелось плакать.
Внизу трудолюбивый рой усердных аккордеонистов, перебирая пальцами, лепил восковой улей, а наверху он с тремя раскрасневшимися певицами репетировал безумные «Речитативы» Жоржа Апергиса[17]. Разительный контраст.
Чтобы преодолеть отвращение к аккордеону, постановщику понадобилось прослушать много экспериментальной музыки и джаза. Особенно ему помогли музыканты: Паскаль Конте, Жан-Луи Матинье, Серж Дютриё. У них аккордеон звучал необычно, они блестяще исполняли произведения Реботье[18], Друэ[19], Роя[20], Нордхейма[21], Апергиса, Марэ[22] и почтенного, всеми любимого Россини (последнего особенно вкусно, сочно, великолепно). И, само собой, постановщик благодарил за удовольствие не столько инструмент, сколько игравших на нем виртуозов.