Милорад Павич - Разноцветные глаза (сборник)
Соединив эрудицию академика с воображением поэта, Павич составил историю племени, столь загадочную, чтобы возбудить наше любопытство, но достаточно темную, чтобы удовлетворить его сполна. Темноту книги объясняет ее автопортрет – притча о бездонном горшке. Зная секрет применения такого горшка, учитель отказывается открыть тайну ученику, ибо в ней, тайне, и содержится весь смысл существования горшка – даже тогда, когда мудрец его разбивает.
От хазар, как от этого горшка, остались черепки и тайна бездонности их истории. Она уходит за пределы знания во вневременную глубину мифа. Хазары – племя универсальных предков, жившее, как легендарные предки всех народов, в особом – чудотворном – времени. У Павича оно способно заражать собой нашу, вполне историческую реальность. Поэтому каждый, кто занимается хазарами, включая настоящих, а не придуманных персонажей вроде святых Кирилла и Мефодия, вываливается из правдоподобных обстоятельств в альтернативную жизнь «Словаря».
Собранная в нем груда сведений велика (100 000 слов), но обозрима, ибо обладает четкой структурой. «Словарь» строится вдоль нескольких центральных осей. Это – полемика о выборе веры, хазарская религия «ловли снов», хазарская принцесса Атех, хазарский язык, исследования хазарологов, биографии публикаторов словаря. Все главные мотивы повторяются трижды – в интерпретации трех религиозных традиций, противоречащих друг другу. Собственно, противоречия и придают «Словарю» видимость достоверности. Как сказал Аверинцев, именно разногласия евангелистов убеждают в их истинности. В официальной биографии Сталина противоречий не было.
4
Книгу Павича можно читать как любой словарь – из чистой любви к информации. Беккет даже мечтал остаться на необитаемом острове с Британской энциклопедией. Однако предназначение «Хазарского словаря» другое: оно в том, чтобы стать романом.
Классический, как, впрочем, и любой другой, роман опирается на повествовательную арку: путь подразумевает возвращение. По Аристотелю, у художественного произведения есть начало, середина и конец. «Не обязательно в таком порядке», – добавил режиссер Жан Люк Годар и открыл «Новую волну». Павич сделал следующий шаг. Он изъял из повествования эмоциональную структуру. Его книга не может рассчитывать на сопереживание, потому что композиция не позволяет обычного распределения чувств: зачина, развития, кульминации, катарсиса, развязки. Забирая по спирали, «Словарь» охватывает героев, но ведет их не к вектору разрешения, а по кругу, радиус которого определяет сам читатель.
Романом книгу Павича делает не макро-, а микроструктура. Он переносит сюжет внутрь абзаца, предложения, сравнения или эпитета. «Хазарский словарь» – роман романов. Он весь написан свернутыми, как ковер, сюжетами. Самостоятельные, как нерассказанные сказки, они перекликаются между собой, образуя разбросанные по всему тексту ритмические фигуры, на которые и опирается повествование. Это сюжетные узлы, завязанные на первичных, основных понятиях, таких как ветер, слезы, дни и ночи, замки и ключи, соль и, важнее всех, сны, ибо «на дне каждого сна лежит Бог».
«Узелковое» письмо Павича предельно замедляет чтение, ибо каждая фраза требует себя распутать. Например – такая: «Ты носишь глаза во рту и можешь увидеть что-нибудь только после того, как заговоришь». Зрение во рту – профессиональная аномалия писателя, благодаря которой читатель видит описанное. Каждое сравнение Павича, однако, не приближает нас к предмету, а удаляет от него. Вместо живописной наглядности он добивается неожиданной точности: «Человеческое слово как голод. Всегда имеет разную силу». Зато предельно материальны его сквозные метафоры: язык как плоть, слово как мясо, письмо как татуировка, гласные как душа, смерть как разговор.
Сворачивая одни темы и разворачивая другие, Павич создает многомерное изображение, которое невозможно охватить ни целиком, ни разом. В этом – вызов книги и риск автора. Оценивая его, Павич вставляет в словарь автошарж – богомаза Севаста Никона: «Фрески его были красивыми, но их невозможно было запомнить, они как бы исчезали со стены, стоило только перестать на них смотреть».
Это – непременное, субстанциональное качество всей прозы Павича. Его, как очень немногих писателей, среди которых Джойс и Платонов, нельзя адаптировать, вернуть на предыдущий уровень литературы. Но и продолжать Павича вряд ли можно и нужно. Он прорыл в словесности новый ход и завалил его за собой.
5
В том саду прозы, который за годы беспрестанных трудов вырастил Павич, главной была стена, ограждающая его от остальной словесности. Павич не распахивал целину, засевая своей литературой чужие окрестности. Искусный селекционер, он упорно возделывал свой сад, прививая к диким жанрам ростки персональной поэтики. Получившиеся гибриды сохраняли свойства родителей: жесткую структуру исходного образца и фантастику привитого произвола.
В каждом плоде из сада Павича можно обнаружить тот же ДНК. По всем его книгам кочует известный внимательному читателю набор кодов. Мы легко узнаем любимые автором метафоры, сюжетные ходы, персонажей, ситуации, слова и положения. Дело в том, что канон Павича – текучая совокупность всех текстов. У него ничего не стояло на своем месте вечно. Тасуя эпизоды и детали, он постоянно пробовал их в новом окружении, перенося в другой опус, а иногда и в другой род литературы.
Такая перестановка эффектней всего выглядит на сцене. Драма Павича взрывает линейность театра с тем же азартом, что и романа, но с еще большей наглядностью. Лучший пример тому – опробованная и на московских зрителях «Вечность и один день», снабженная подзаголовком «Пьеса-меню». Составленная по образцу комплексного обеда (три закуски, три горячих, три десерта), она дает возможность режиссеру – или аудитории, как подсказывает автор, – показать девять представлений одной драмы. И в каждой будет сценически оправданное действие с завязкой, кульминацией и развязкой, выстроенных в произвольном (например – голосованием) порядке. Поразительное достижение драмы Павича в том, что от перемены мест слагаемых меняется не только сумма, но и сами слагаемые. Каждый из знакомых элементов, попав на новый пост, открывается иной стороной и порождает другие смыслы.
Следить за этими преобразованиями особенно увлекательно на той экспериментальной делянке, которую Павич засеивал своими новеллами. Хотя по интенсивности и густоте они ничуть не проще романов, рассказы лучше подходят для первого знакомства с писателем. Более доступными их делает размер. Это все тот же «ювелирный монументализм», но уложившийся в обозримую грядку. Уменьшая эпическое пространство, Павич ограничивал и набор метафор, давая всякой исчерпать скрытую в ней повествовательную и семантическую энергию.
Так, «Шляпа из рыбьей чешуи», рассказ из жизни поздней античности, целиком построен на фольклорных образах ключа и замка. Они постоянно встречаются у Павича, который без устали и по-разному обыгрывает эротический подтекст этих разнополых вещей. Автор, однако, усложняет это нехитрое уравнение и углубляется до предельно емкой метафоры любви и веры. Союз ключа с замком подразумевает избирательную страсть, ибо каждый ключ подходит лишь к своей замочной скважине. Соединившись, они замыкаются в достигнутой полноте, исключающей посторонних.
Именно это и происходит с героем рассказа вольноотпущенником Аркадием, нашедшим свою половину – Микаину. Но их идиллию разрушает необычный, невиданный раньше – деревянный! – ключ:
Распростертые руки человека служили ручкой, а скрещенные ноги «перышком», то есть той частью ключа, которая вставляется в скважину. Фигурка имела четыре отверстия: по одному в каждой ладони, одно в скрещенных ступнях и еще одно – между ребрами.
– К какому же замку он подходит?
– Замок этот надо еще найти. Мне говорили, что он открывает все замки.
Универсальный ключ распятия как отмычка всех сердец – об этом написан рассказ, тонко стилизованный под византийскую легенду. Насыщенный знакомыми любителям Павича чудесами – демонами, дьяволицами, украденными снами, предсказаниями будущего, перерождениями и знамениями, – текст не торопясь, ветвясь и играя, разворачивается в притчу об обретении человеком вечной души. Ее изображает бабочка, порхающая возле плеча героя. В сущности, она, душа, всегда была с ним, но он о ней не догадывался, как не понимал и смысла своей шляпы из рыбьей чешуи. Рыба – знак Христа, символ, тайный для всех, кроме посвященных. Чтобы стать им, мало найти ключ, надо прожить жизнь так, чтобы она оказалась замком.
6
Обедая с Павичем в Белграде, я попытался заказать из меню мастера: «Порция седой травы, два раза по миске божьих слез, один взгляд в панировке с лимоном». Меня не поняли, что и не удивительно.