Антония Байетт - Детская книга
Джулиан запросто болтал с Бруком и блумсберийцами, но не был для них своим. Он цинично взирал на их высокую духовность и еще более цинично – на их цинизм. Он хотел чего-нибудь хотеть, но не знал, что это будет и найдет ли он это. Он знал, что это – не Джеральд, хоть и любил его. Он сформулировал про себя, что начало любовной связи уже предвещает ее конец. Время не стоит на месте. Если бы Джеральд мог полюбить Флоренцию, как Артур Генри Халлам, возлюбленный Теннисона времен их «апостольской» юности, очевидно, полюбил Эмили, сестру Теннисона, – тогда можно было бы надеяться на какое-то будущее, в котором Джулиан-дядюшка станет качать на коленях племянников, как мечталось Теннисону. Иногда Джулиан думал: если бы ему вдруг сообщили, что назавтра он должен умереть, он не стал бы возражать. Это не имело бы никакого значения. В такие дни он шел в музей Фитцуильяма и просил показать ему акварели Сэмюэла Палмера. Они светились далеким светом неземной или слишком земной земли.
Чарльз – Карл решил не отдаваться анархии немедленно, а сначала поучиться и тоже отправился в Кембридж, на год позже Джулиана и тоже в Кингз-колледж. «Апостолы» за ним не наблюдали, не избрали его, и он даже не подозревал об их существовании. Он принимал участие в завтраках и дискуссиях, организуемых тогдашними серьезными студентами для рабочих, и обнаружил, что заикается и теряется. На летние каникулы он отправился в пеший поход с Иоахимом, и они случайно прошли мимо новой клиники на Monte Verità, вокруг которой раскинулся лагерь – обиталище святых, безумцев, эстетов, преступников и сластолюбцев. Он дружелюбно танцевал в общем кругу, держась за руки с mädchens[71] и менадами, приветствовал солнце, обсуждал грядущее царство полной свободы и возвращался в Кембридж. У него обнаружились способности к экономике. В 1905 году, закончив университет, он отправился в Германию навестить старых друзей. Британское правительство создало Королевскую комиссию по изучению бедности (и назначило туда Беатрису Уэбб). Карл решил, что принесет больше пользы, изучая бедняков, чем якшаясь с ними, и записался на магистерскую программу в Лондонскую школу экономики.
Герант Фладд был влюблен и делал деньги. Влюблен он был во Флоренцию Кейн, которая, когда он признался ей в любви, только загадочно и печально улыбнулась и продолжала вести себя как ни в чем не бывало. Он решил, что должен срочно узнать о сексе, и стал посещать тех, кто его продавал. Он совокуплялся с публичными женщинами, думая о Флоренции, обещал себе, что это больше не повторится, и повторял все снова. Бэзил Уэллвуд время от времени обнаруживал, что обращается с Джерри как с сыном, о котором всегда мечтал: с сыном, который интересуется самой абстрактной вещью на свете – деньгами, а также кораблями, караван-сараями, клетями, спускающимися в шахту, медленными баржами, которые перемещают всевозможные вещи: кокосы, ковры, сахарный тростник, бусы, золотые слитки, колеса со спицами, электрические лампы, апельсины, яблоки, вино и мед – и превращают их в монеты и валюту, акции, охотничьи выезды, рыбалку, званые вечера и гольф.
Бэзил спрашивал Джерри, что он «сделал бы» в той или иной ситуации – выпуск консольных акций, биржевая паника из-за «кафрского цирка», – и одалживал ему небольшие суммы, как хозяин из притчи о талантах: скажем, пять гиней; и Джерри их удваивал. В конце мая 1902 года стало ясно, что война в Южной Африке подходит к концу. Рынок кафрских акций замер в ожидании. Джерри ловко обернулся с акциями некой шахты под названием «Гедульд» – обыкновенной ямы, ничего общего не имеющей с респектабельной компанией «Горнодобывающее товарищество „Гедульд“». Он купил их и успел продать до того, как пузырь лопнул. Газета «Файнэншл ньюз» пыталась преуменьшить число смертей в концлагерях, – допустим, в апреле умерло всего 298 человек из 112 733 заключенных, это 2,6 на тысячу, то есть примерно 32 человека на тысячу в год. «В иных английских фабричных городах примерно такая же смертность». Джерри завел себе соломенную шляпу и коллекцию крахмальных воротничков. Он слегка презирал людей вроде Джулиана, Тома, собственных родителей – тех, кто не подозревает о сложной, тонкой красоте золота и серебра, подлинных вещей. Но, кроме того, ему было одиноко, и, когда его летом приглашали в походы, в палатки у реки под деревьями, он приходил, сбрасывал костюм и городские ботинки и купался голым вместе со всеми.
* * *Для поколения отцов, матерей и тетушек время шло опять-таки по-другому. Хамфри Уэллвуд был рад, когда война кончилась, – он благородно стоял за буров, но это была очень неудобная позиция. Он писал статьи о скандалах с мнимыми шахтами, в том числе о «Гедульде», высмеивая равно и жуликов, и доверчивых простачков. Постепенно его обуяли навязчивые мысли о том, как должен воспринимать время Альфред Дрейфус, – ведь ход времени должен был оказаться самым ужасным из всего, что Дрейфусу пришлось пережить во время чудовищно растянутой, жестокой, несправедливой казни. Дрейфуса арестовали и осудили за преступление, совершенное не им, в 1894 году. Его шпагу публично сломали, и пять лет он томился в чудовищных условиях на Чертовом острове. Настоящий шпион, которого в 1898 году оправдали, покончил с собой, и в 1899 году «дело Дрейфуса» открыли для пересмотра. Приговор был отменен кассационным судом – Дрейфуса по-прежнему водили в суд два конвоира, ведь он был преступником, а потом его заново осудили и приговорили к десяти годам тюремного заключения. Хамфри стоял в толпе и видел его – изможденного, прямого, серую оболочку с потухшими глазами. (В 1906 году Дрейфуса признают невиновным и призовут обратно на военную службу.) Дрейфус не шел у Хамфри из головы. Годы, вырванные из жизни, вечность бессмысленного ужаса в чудовищном месте – как тянулось это время, о чем думал Дрейфус? Ползло ли оно, или обманчиво казалось вечностью, или обжигало болью несправедливости и одиночества? Хамфри писал об этом. Он написал статью, в которой заявил, что долг каждого человека – ежедневно воображать себе эту словно бесконечную, нереальную реальность порабощения. С возрастом Хамфри писал все лучше.
Он надеялся, что неудобная потребность в новых женщинах ослабнет по мере того, как слабеет его тело. Ровесницы его уже не привлекали – стало быть и он уже непривлекателен? И все же он притягивал женщин. Он все время это проверял – на лекторшах из летних школ, на моложавых хозяйках книжных лавок, на фабианках, социалистках; он возбуждал их, а оттого и сам возбуждался. Время от времени он посещал Мэриан Оукшотт, играл с ее Робином и с маленькой Энн, а потом хватал за талию хозяйку дома и принимался говорить комплименты ее статной фигуре и живому уму. Ее Робин был точной копией другого Робина – из «Жабьей просеки». Хамфри думал, что это всем заметно, но никто ничего не говорил. Он знал, что Мэриан его уже не любит. Но иногда все же умудрялся затащить ее в постель, пользуясь потребностью Мэриан, мучительной для нее самой, в определенных вещах, к которым он ее когда-то приучил.
– Я тебя ненавижу, – говорила она порой, сжимая его в объятиях, а он, не сбиваясь с темпа, бодро отвечал:
– Ненависть лучше равнодушия. Мы живы, и на том спасибо.
И она отвечала сухим смешком.
Хамфри сам испугался своего нападения на Дороти. Он на самом деле любил ее. Всегда любил и всегда знал, что она не его дочь. Причем любил он в ней не повторение Олив: Дороти была не мрачно-страстной, а упрямо-практичной, независимой и оттого каким-то образом мудрой. Хамфри мучился расколом, причиной которого стал. (Он облегчил свои мучения, соблазнив студентку Лондонской школы экономики после митинга, посвященного правам женщин.) Когда Дороти вернулась домой, он наблюдал за ней. Она говорила с ним на людях сухо, деловито – в целом как всегда. Он задавался вопросом: станет ли она когда-нибудь говорить с ним наедине? И вот однажды она пришла к нему в кабинет – было лето 1902 года, она уже сдала часть вступительных экзаменов, а остальные наметила на конец года. Репетиторы собирались устроить лагерь для учебы и отдыха в Нью-Форесте – возле романтического коттеджа на лесной поляне, у реки. Дороти сказала, что едет, а еще будут Том, и Гризельда, и Чарльз, и еще Джулиан с Флоренцией, Герант и, может быть, сестры Фладд.
– И еще мой отец приедет, он остановится у Августа Штейнинга, и его сыновья приедут вместе с ним, и мы решили, что и их пригласим в лагерь. Вольфганга и Леона то есть. Будет весело.
Хамфри не осмелился ни о чем спросить. Лишь неловко пробормотал:
– Хорошо, хорошо.
Потом, стараясь говорить небрежно, добавил:
– Сколько они знают?
– Столько, сколько нужно. Мы с ними не говорим об этом. Но они мне нравятся. Очень. И я им нравлюсь.
– Это хорошо. Ну что, без обид?
Дороти заколебалась. Оба вспомнили настойчиво шарящие руки и кровь. Он хотел умоляюще сказать, что одна минута безумия не перевешивает любви длиной в целую жизнь – во всяком случае, в целую жизнь Дороти. Он смотрел в пол. Дороти рассудительно произнесла: