Любко Дереш - Намерение!
Я следил, чтобы клепсидра постоянно оказывалась у бабки перед глазами. Песочные часы вызывали у старушки беспричинное беспокойство. Когда она входила в комнату, где ее ждал текущий песок, то начинала тихо молиться и причитать. Она молила меня взглядом, она скулила – словно у меня была сила остановить этот бег песчинок. Но ни я, ни кто-либо другой, кого я знал, не смог бы остановить песок в клепсидре.
Кажется, к концу месяца это начало доходить и до бабки. Если считать в клепсидрах, на принятие этого факта она затратила не меньше 20 000 продуктивных переворотов.
То же самое, что 20 000 раз сказать песку:Нет, не теки, остановись, постой!
Не теки, не теки, не теки…
Куплет совершенно в духе Степана Гиги, которого мы с бабушкой часто слушали вместе. 8
Мы продолжали наше общение, невзирая на слезы, крики и угрозы сдать меня в милицию. Изредка я деликатно напоминал бабуле, что я – единственный человек на Земле, пришедший в ее дом, чтобы готовить ей еду. Кроме меня, не было больше никого, кто смог бы и накормить ее вкусненькой тыквенной кашкой, и прочитать на ночь статью Мирче Элиаде про похоронные ритуалы – то, что ее больше всего должно интересовать.
Бабуля это поняла.Ночами она часто вопила, что умирает. Однажды это было так.
На крик я сбежал на первый этаж, повключал всюду свет. Бабка вертелась на кровати, комкала простыни и шипела, точно выпускала из себя демона. Меня всегда привлекали такие зрелища. Скажу вам, на этот раз было на что поглядеть.
Наконец бабка обессилела.
«Не могу», – сказала она, переводя дух.
«Чего не можете?» – спросил я.
«Умереть не могу».
Я пожал плечами и пошел досыпать.
Наутро бабка переменилась. Когда мы завтракали, она сказала, что ночью ей было дано откровение. Я поинтересовался, какого рода это откровение и чего оно касается.
«Ты не человек!» – ответила она.
«Не человек», – согласился я.Бабушка моей капитуляции не ожидала, поэтому даже растерялась. Наверное, полагала, что я буду отпираться и отбрехиваться, да убеждать ее в противоположном. А так моя реакция даже навеяла ей страх, потому что одно дело называть своего внука чертом и совсем другое – узнать, что твой внук и вправду черт.
Она пояснила, что я уже как бы не человек, но и не антихрист. Дескать, высшие силы послали меня приготовить ее душу к страданиям адским. Я подтвердил, что на самом деле являюсь определенной разновидностью нелюди, готовящей предсмертников к переходу.
Такой поворот внес в наши отношения нечто новое. Бабка смирилась с моим присутствием. Более того, теперь нелюдь с клепсидрой не вызывал у нее панического желания зарыться в перины и затаить дыхание, как это было раньше. Такие перемены я мог только приветствовать, ибо это был путь к принятию фактов.
Еще несколько дней бабка всячески адаптировалась к идее моей потусторонности. Наконец в один дождливый, камерный по настроению вечер – это было начало апреля – она начала понемногу рассказывать свою жизнь.
9Мои дни в Хоботном были похожи один на другой.
Я готовил еду. Стирал бабушкино белье, крахмалил постель. Гулял за селом. Изучал остатки колхозных конюшен – за километр от Хоботного, посреди поля, заросшего полынью.
Познакомился с библиотекой деда, профессора Галушки, и выяснил, что дед мой был удивительно разносторонней личностью. Может, даже чересчур разносторонней. Его широкие интересы к знаниям граничили со всеядностью.
Вообще-то мой дед (странно, что я не вспоминал об этом) по специальности был математик. Сам я деда помню весьма приблизительно. Он умер, когда мне было лет пять, а может, и меньше. Припоминаю деда, и непременно появляется ощущение, будто мы были родственными душами.В непогоду, когда на дворе нечего было делать, я просиживал у деда в кабинете. Пытался ощутить его стиль мышления, уловить его взгляд на мир.
Меня удивило, что, несмотря на широкую подборку литературы, многие полки на стеллаже были полупустыми. Словно книги оттуда куда-то подевались. Верхняя полка, где преимущественно держат словари и энциклопедии, вообще была пустой.
Поэтому вполне естественно, что однажды я попросил бабушку рассказать мне подробнее про моего деда.
– О-ой, тяжелый был человек, – сказала бабушка. – Гвоздь в стену вбить было проблемой. Только и умел, что книжки читать.
Она малость подумала, словно не знала, рассказывать или нет. Затянула потуже платок на подбородке и подвигала челюстью, поправляя вставные зубы.
– Ты только маме не говори, а то она рассердится, что я тебе это рассказываю. Это уж такое, – бабка показала рукою: как бы «неприличное». Про такое, мол, не говорят. – Но есть у меня грех на душе, Петрусь, должна тебе про него рассказать. Ну, может, не такой уж и грех, но душу мне мозолит. Слушай. Твой дед был придурок.
– Вот как?
– Ну да, натуральный придурок! На людях еще туда-сюда, «добрый день – до свидания», воспитанный, тихий. На базар сходить, в город поехать – это все мог. Но в семье непросто было его выдержать. Это все от этих книжек началось у него.
– От каких?
– Да от тех, что я спалила, – бабка равнодушно махнула рукой.
– А какие же вы, бабуля, спалили?
Бабка удовлетворенно хмыкнула:
– А почем я знаю. Какие-то спалила. Иностранные.
– Зачем же ты их спалила, жаба ты старая?! – Я наконец допер, куда делись книги с полок. По спине забегали мурашки. Кровь ударила в голову.
– Так ведь он их читал и дурел от того. Я ж знаю, ведь от них-то он и помер.
Смиряя сердцебиение, я спросил бабку, в чем же выражалась придурковатость моего деда. Она ответила, что дед говорил такие вещи, какие невозможно было слушать. Дед, оказывается, был малость не в своем уме.
Это началось у него после скандала на кафедре, где в результате подлых интрижек деда собирались уволить с должности, из-за чего у профессора Галушки и случился сердечный приступ. Дедушка был еще не старым, но после такой атаки стал болезненным и никудышным. Он написал заявление по собственному желанию и перебрался в Хоботное. Вскоре после этого деду стали мерещиться какие-то существа – не то черти, не то ангелы, тут дело темное. Сначала они приходили к нему во сне, и дедушка по ночам вскакивал весь в поту. Потом они стали докучать ему и днем, когда он укладывался подремать. Через некоторое время дед стал видеть «призраков» даже в ясном уме (впрочем, насчет ясности – это еще как сказать).
Бабка рассказала, что несколько раз доходило до того, что дедушка, отмахиваясь от чего-то невидимого, бегал по хате в чем мать родила. Родных при этом не узнавал, а если кто-то подходил к нему, он болезненно отбивался и плакал. Приступы, к счастью, были недолгими, и через какие-нибудь час-полтора дед успокаивался, словно ничего не было. При этом говорил с облегчением: «Ну все, отцепились наконец!»
– А вы доктору его показывали?
– Да куда ж, – махнула бабка, – да это бы такой позор был для семьи! Нам все в селе завидовали, что у нас хата такая большая, и что дети все, тьфу-тьфу-тьфу, выросли, и что дед твой до профессора дослужился… Небось, думали, что он кучу денег зарабатывает. Ага, завидовали, завидовали! Я это всегда чуяла. А если б дознались, что с дедом непорядок, знаешь, как бы засмеяли меня? Все бы мне говорили: «А шо, Верунька? Не схотела простого парня? Так вот имеешь теперь прухвесора!» Так что мы доктора не звали. Ну, твоя-то мама хотела его в больницу положить, чтоб ты знал. А я вроде чуяла, что оно само пройдет…И через какое-то время – может, меньше чем через год – дедовы кошмары прошли-таки. Дочери, которые до того обитали в Хоботном, за этот год поразъезжались: которая к сватам, которая в город. Теперь к родителям наведывались разве что на пару дней, внуков показать. И то не без опаски – опасались, что у папаши снова «начнется». Но после нескольких нестерпимых месяцев вроде бы все у деда и впрямь прошло. Возвратился сон, и дед перестал доказывать, что за конюшней живут страшилища.
Я забыл сказать, дедова идея-фикс состояла в том, что «бабаи», которые его пугали до полусмерти, приходили из-за конюшни, из одичавшего, всегда затененного сада. Он рассказывал, что у них там «норы», из которых они вылезают. Вот такое он говорил, и не шутил, а всерьез говорил, да еще и брался переубеждать недоверчивых, и это пятидесятилетний мужчина. О том, чтобы пойти за конюшню, выкосить там крапиву, обрезать сухие ветки и навести порядок, не могло быть и речи, так боялся он этого места.
– Не мужик, а баба какая-то, – злилась старуха.Что-то невыразимое отозвалось во мне на слова про «бабайку за хатой». В нашей хате была тайна, смысл которой был для меня непостижимым. Я сижу в коридоре, под столом, у меня тут мыльница с камушками, которые я наколупал в огороде. Они мои друзья, они рассказывают мне разные истории. Сейчас в коридоре уже темновато, и мне неуютно сидеть в одних рейтузах на холодном полу. Но я боюсь вылезть из-под стола, боюсь шуршать, потому что подумают, будто я подслушивал. А я же не подслушивал, я просто так игрался с камушками, а они там, на кухне, начали говорить про что-то такое… чего нельзя слышать маленьким. Но я же все равно не понимаю, о чем идет речь. Могу только вслушиваться в интонации. Мама о чем-то как будто просит дедушку, и ее что-то мучает, что-то тяжелое, поэтому она просит, просит о чем-то дедушку, а дедушка вроде защищается, дедушка напуган, бабушка тоже ему что-то говорит, в каждом ее слове яд, и мне от всего этого становится жалко дедушку, потому что он не может объяснить бабушке и маме что-то очень важное, хотя так старается, что сам чуть не плачет.
И я улавливаю нотки отчаяния в голосе деда, и сам начинаю плакать, и дедушка, не понять почему, тоже начинает плакать на кухне, и оттого, что мой дедушка – такой мудрый и старый дедушка – плачет, я захожусь в плаче все сильнее, мы словно резонируем с ним на одной частоте, посылаем наше общее ОГРОМНОЕ ГОРЕ, мы двое, нас двое, мы одно – а все остальные нас не понимают. И тут из кухни на мой плач выходит мама, она вытаскивает меня из-под стола, а я реву во все горло, мама берет меня на руки и заходит на кухню, включая на ходу верхний свет, бабушка снова бросает что-то обидное дедушке, мол, напугал ребенка, и сама крестится, а дедушка – мне кажется, будто кухня – гигантских размеров зал, и посреди этого пространства, на маленькой табуреточке, сидит мой дедушка, худой, словно палочка, ссутуленный, лопоухий, в смешных больших очках, заплаканный, с обсосанными усами, – мой дедушка смотрит на меня, а я смотрю на него с высоты маминых рук.