У кого что болит (сборник) - Даль Роальд
Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, – от страха у меня кружилась голова – и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдет кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальных спичек, поджигал газету в каминной трубе, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку – угли так и не разгорелись.
– Если ты настолько упрям, что не хочешь отвечать, – говорил он, – тогда мне придется решать за тебя.
Я отчаянно хотел ответить ему, поскольку знал: мне нужно что-то выбрать. Это первое, что узнаю`т, когда приходят в школу. Обязательно оставайся в халате и лучше стерпи лишние удары. В противном случае почти наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него.
– Снимай халат и отправляйся в дальний угол. Коснись руками пола. Всыплю тебе четыре раза.
Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик для обуви. И медленно, поеживаясь от холода и неслышно ступая, иду в дальний угол в одной лишь хлопчатобумажной пижаме, и неожиданно все вокруг заливается ярким светом, точно я гляжу на картинку в волшебном фонаре, и предметы становятся непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет.
– Давай же коснись руками пола. Ниже, еще ниже.
Затем он направляется в другой конец раздевалки, и я смотрю на него, расставив ноги и опустив голову, а он исчезает в дверях и, спустившись на две ступеньки, идет через так называемый умывальный коридор. Это было помещение с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль одной стены; отсюда можно было попасть в ванную. Когда Фоксли исчез, я понял, что он отправился в дальний конец умывального коридора. Фоксли всегда так делал. Но вот он скачущей походкой возвращается назад, стуча ногами по каменному полу так, что дребезжат умывальники, и я вижу, как он одним прыжком преодолевает две ступеньки между коридором и раздевалкой и с тростью наперевес быстро приближается ко мне. В такие моменты я закрываю глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: только не разгибайся, как бы ни было больно.
Всякий, кого били как следует, скажет, что по-настоящему больно становится только спустя восемь – десять секунд после удара. Сам удар – это всего лишь резкий глухой шлепок, вызывающий полное онемение (говорят, так же действует пуля). Но потом – о боже, потом! – кажется, будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты не можешь протянуть руку и схватить ее.
Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он медленно преодолевал расстояние, которое в общей сложности составляло ярдов, должно быть, пятнадцать, прежде чем нанести очередной удар; он выжидал, пока я сполна испытаю боль от предыдущего удара.
После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь защитная реакция организма, предупреждающая, что больше тело вынести не может.
– Да ты струсил, – говорит Фоксли. – Последний удар не считается. Ну-ка наклонись еще разок.
В следующий раз надо будет не забыть покрепче ухватиться за лодыжки.
Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться, ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него, чтобы он не видел моего лица. Я уже собрался было уйти, но тут слышу:
– Эй, ты! Вернись-ка!
Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.
– Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь?
Единственное, о чем я сейчас могу думать, – это то, что меня пронизывает мучительная боль.
– По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, – говорит он, подражая голосу моего отца. – Разве вас в школе не учат хорошим манерам?
– Спа-а-сибо, – заикаясь, говорю я. – Спа-а-сибо за… то… что ты побил меня.
И потом я поднимаюсь по темной лестнице в спальню, чувствуя себя уже гораздо лучше, потому что все кончилось, боль проходит, и вот меня обступают другие ребята и принимаются расспрашивать с каким-то грубоватым сочувствием, рожденным из собственного опыта.
– Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть.
– Сколько он тебе всыпал?
– По-моему, раз пять. Отсюда слышно было.
– Ну, давай показывай свои раны.
Я снимаю пижаму и спокойно стою, давая возможность группе экспертов внимательно осмотреть нанесенные мне повреждения.
– Отметины-то далековато друг от друга. Не похоже на Фоксли.
– А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то – гляди – до чего хороши!
– А вот тут внизу он смазал.
– Он из умывального коридора разбегался?
– Ты, наверное, струсил, и он тебе еще разок всыпал, а?
– Ей-богу, Перкинс, старина Фоксли на тебе душу отвел.
– Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли.
Затем открывается дверь и появляется Фоксли. Все разбегаются и делают вид, будто чистят зубы или читают молитвы, а я между тем стою посреди комнаты со спущенными штанами.
– Что тут происходит? – говорит Фоксли, бросив быстрый взгляд на творение своих рук. – Эй, ты, Перкинс! Приведи себя в порядок и ложись в постель.
Так заканчивается день.
В течение недели у меня не было ни одной свободной минуты. Стоило только Фоксли увидеть, как я беру в руки какой-нибудь роман или открываю свой альбом с марками, как он тотчас же находил мне занятие. Одним из его любимых выражений – особенно когда шел дождь – было следующее:
– Послушай-ка, Перкинс, мне кажется, букетик ирисов украсил бы мой стол, как ты думаешь?
Ирисы росли только возле Апельсиновых прудов. Чтобы туда добраться, нужно было пройти две мили по дороге, а потом свернуть в поле и преодолеть еще полмили. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ и соломенную шляпу, беру в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в одиночестве. На улице всегда нужно было ходить в соломенной шляпе, но от дождя она быстро теряла форму, поэтому, чтобы сберечь ее, и нужен зонтик. С другой стороны, невозможно бродить по заросшему берегу в поисках ирисов с зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу, я кладу ее на землю и раскрываю над ней зонтик, а сам иду собирать цветы. В результате я не раз простужался.
Но самым страшным днем было воскресенье. По воскресеньям я убирал комнату, и как же хорошо мне запомнилось, что за ужас меня охватывал в те утренние часы, когда после остервенелого выколачивания пыли и уборки я ждал, пока не придет Фоксли и не примет мою работу.
– Закончил? – спрашивал он.
– Д-думаю, что да.
Тогда он идет к своему столу, вынимает из ящика белую перчатку, медленно натягивает ее на правую руку, приминая между пальцами, чтобы сидела как влитая, а я стою и с дрожью смотрю, как он двигается по комнате, проводя указательным пальцем по верху развешанных по стенам картинок в рамках, по плинтусам, полкам, подоконникам, абажурам. Я не могу отвести глаз от этого пальца. Для меня это перст судьбы. Почти всегда он умудрялся отыскать какую-нибудь крохотную щелку, которую я не заметил или о которой, быть может, и не подумал вовсе. В таких случаях Фоксли медленно поворачивался, едва заметно улыбаясь этой своей не предвещавшей ничего хорошего улыбкой, и выставлял палец так, чтобы и я мог видеть грязное пятнышко на белой перчатке.
– Так, – говорил он. – Значит, ты – ленивый мальчишка. Не правда ли?
Я молчу.
– Не правда ли?
– Мне кажется, я везде вытирал.
– Так все-таки ты ленивый мальчишка или нет?
– Д-да.
– А ведь твой отец не хочет, чтобы ты рос таким. Твой отец ведь очень щепетилен на этот счет, а?
Я молчу.
– Я тебя спрашиваю: твой отец ведь щепетилен на этот счет?
– Наверное… да.
– Значит, я сделаю ему одолжение, если накажу тебя, не правда ли?
– Я не знаю.
– Так сделать ему одолжение?
– Д-да.
– Тогда давай встретимся попозже в раздевалке, после молитвы.