Измышление одиночества - Остер Пол
Сколько-то недель спустя, в начале лета. Сияющий нью-йоркский июнь: кирпичи омыты ясностью света; голубые прозрачные небеса – они сгущаются в такую лазурь, что очаровала бы и Малларме.
Дед О. (по материнской линии) медленно начинал умирать. Лишь годом раньше он показывал фокусы на первом дне рождения сына О., а теперь, в восемьдесят пять, уже был так слаб, что и стоять без поддержки не мог, больше не мог передвигаться без усилий воли до того напряженных, что его изнуряла самая мысль о движении. В кабинете врача состоялся семейный совет, и решили отправить его во Врачебную больницу [66] на углу Ист-Энд-авеню и 88-й улицы (ту же, где от амиотрофического бокового склероза – болезни Лу Герига [67] – одиннадцатью годами ранее скончалась дедова жена). О. был на этом совете, а также его мать и сестра матери, двое детей его деда. Ни одна из женщин не могла надолго задержаться в Нью-Йорке, поэтому условились, что за все будет отвечать О. Матери О. следовало вернуться домой в Калифорнию ухаживать за собственным серьезно больным мужем, а тетка О. собиралась в Париж навестить свою первую внучку, недавно родившуюся у ее единственного сына. Все, похоже, вполне буквально превратилось в дело жизни и смерти. И в этот миг О. вдруг поймал себя на том, что думает (быть может, потому, что дед всегда напоминал ему У. К. Филдза) о сцене из фильма 1932 года «Ноги за миллион долларов»: Джек Оуки [68] изо всех сил несется за отъезжающим дилижансом и умоляет кучера остановиться. «Это вопрос жизни и смерти!» – кричит он. А кучер спокойно и цинично отвечает: «А что нет?»
На семейном совете О. заметил страх на дедовом лице. В какой-то миг старик перехватил его взгляд, показал на стенку рядом со столом врача – она вся была покрыта ламинированными табличками, свидетельствами в рамочках, наградами, степенями и грамотами, – и со знанием дела кивнул, мол: «Впечатляет, а? Этот парняга хорошенько обо мне позаботится». Такая помпа всегда покупала старика с потрохами. «Я только что получил письмо от президента банка “Чейз-Манхэттен”», – говорил, бывало, он, хотя на самом деле то была просто формальная рассылка. В тот день в кабинете врача, однако, О. это видел с болью: старик отказывался признавать то, что смотрело ему прямо в лицо.
– Мне все это нравится, доктор, – сказал дед. – Я знаю, что вы меня вылечите. – И все же, чуть ли не помимо собственной воли, О. понимал, что восхищается этой его способностью к слепоте. В тот же день, уже позже, он помог деду собрать в небольшой ранец то, что ему пригодится в больнице. Старик бросил туда и три-четыре наборчика с реквизитом для своих фокусов.
– А это тебе зачем еще? – спросил О.
– Нянечек развлекать, – ответил его дед. – Вдруг станет скучно.
О. решил пожить в дедовой квартире столько, сколько старик проведет в больнице. Не оставлять же ее пустовать (кому-то нужно по счетам платить, забирать почту, поливать растения), да и наверняка здесь будет удобнее, чем на Вэрик-стрит. Превыше всего же следовало поддерживать иллюзию, будто старик сюда вернется. Покуда не наступает смерть, всегда есть вероятность, что смерти не будет, и этот вот шанс, сколь мал бы он ни был, следует признавать.
О. жил в этой квартире еще шесть или семь недель. Именно сюда приходил он в гости с раннего детства начиная: в это высокое, рассевшееся здание странной формы на углу Сентрал-Парк-Саут и Коламбус-Сёркл. Интересно, думал он, сколько часов мальчишкой провел он тут, глядя, как поток машин вьется вокруг памятника Кристофору Колумбу. В эти же окна с шестого этажа он смотрел на парады в День благодарения, видел возведение «Колизея», целыми днями считал, сколько людей проходит под ним по улицам. А теперь вокруг него – опять то же самое место, с китайской тумбочкой под телефон, с бабушкиным стеклянным зверинцем, со старым хумидором. Снова он вошел прямиком в детство.
О. продолжал надеяться на примирение с женой. Когда она согласилась приехать с сыном в город и остановиться в этой квартире, он почувствовал, что, как знать, подлинная перемена в отношениях возможна. Оторвавшись от предметов и забот их собственной жизни, они, казалось, приятно устроились в этой нейтральной среде. Но тогда ни тот, ни другая не были готовы допустить, что все это – не иллюзия, не действие памяти, сцепленное с беспочвенной надеждой.
Каждый день О. ездил в больницу на двух автобусах с пересадкой, проводил с дедом час-другой, после чего тем же путем возвращался. Так получалось дней десять. Затем изменилась погода. На Нью-Йорк обрушилась мучительная жара, весь город превратился в потный кошмар, полный выхлопов и шума. Все это никакой пользы мальчику не приносило (сидеть взаперти в квартире с плюющимся кондиционером – или таскаться с матерью по душным улицам), и когда жара спадать отказалась (рекордная духота несколько дней подряд), О. и его жена решили, что ей с мальчиком лучше вернуться в деревню.
В дедовой квартире он остался один. Каждый день стал повторением предыдущего. Побеседовать с врачом, поехать в больницу, нанять и уволить частных сиделок, выслушать дедовы жалобы, поправить старику подушку под головой. Его пронзало ужасом, стоило увидеть стариковское тело. Истощенные конечности, скукожившаяся мошонка, тело, сжавшееся до менее сотни фунтов веса. Когда-то дед был человеком в теле, его гордое, хорошо набитое брюхо предшествовало ему при каждом шаге по белу свету, а теперь от него здесь почти ничего не осталось. Пусть О. в начале того же года и пережил одну разновидность смерти – до того внезапную, что, даже вручив его смерти, она лишила его знания об этой смерти, – то нынче он испытывал смерть другого рода – вот это медленное, смертельное истощение, это отпускание жизни от себя в разгар жизни научило его наконец тому, что он знал и без того.
Почти каждый день звонила бывшая секретарша его деда, женщина, больше двадцати лет проработавшая у него в конторе. После бабушкиной смерти она стала вернейшей дедовой спутницей – респектабельная женщина, которую он выводил на люди по формальным поводам: на семейные сборища, свадьбы, похороны. Звоня всякий раз, она дотошно расспрашивала о дедовом самочувствии, а затем просила О. устроить ей визит в больницу. Беда была в ее собственном неважном состоянии. Хоть и не старая (под семьдесят максимум), она страдала болезнью Паркинсона и уже некоторое время жила в доме престарелых в Бронксе. После многочисленных бесед (голос ее в телефонной трубке был так слаб, что О. расходовал все свои силы сосредоточения на то, чтобы услышать хотя бы половину того, что она говорила) он наконец согласился встретиться с ней перед музеем Метрополитэн, куда особый автобус дома престарелых раз в неделю доставлял амбулаторных пациентов, чтобы те провели вечер на Манхэттене. Именно в тот день, впервые почти за месяц, шел дождь. О. прибыл на место заблаговременно, а потом больше часа стоял на ступеньках музея, прикрывая от дождя голову газетой, выглядывал женщину. Решив наконец бросить, он обошел округу в последний раз. Тут-то и нашел ее: в квартале-другом дальше по Пятой авеню, под жалким саженцем, словно укрывалась от дождя, на голове – колпак из прозрачного пластика, опиралась на палку, тело согбенное, вся напряжена, она боялась сделать даже шаг и не сводила глаз с мокрого тротуара. Снова этот слабый голос – О. чуть не прижал ухо к ее рту, чтоб расслышать, но разобрал лишь какой-то скучный пустяк: водитель автобуса забыл побриться, газету не принесли. На О. эта женщина всегда нагоняла скуку, и даже когда была в добром здравии, он весь сжимался, если приходилось проводить в ее обществе больше пяти минут. Теперь он понял, что едва ли на нее не злится – противно было, что она, казалось, рассчитывает на его жалость. Внутренне он наорал на нее за то, что она такая подлая эгоистка.