Хулио Кортасар - Киндберг
Нечего ждать, что она заговорит наконец о чем-то серьезном, основательном, и к чему, собственно (такой солидный человек и настоящий сеньор, правда?), как зачарованно и вместе с тем нацеленным взглядом следит этот медвежонок за столиком на колесах, уставленным сладостями: пирожные, безе, бисквиты, фрукты, ну да - животик, ее пугают, мол, расплывешься, sic! - вот то, где побольше крема, а чем тебе не нравится Копенгаген, Марсело? Но Марсело этого не говорил, просто какой смысл мотаться по дорогам неделями, да в дождь, да еще набитый рюкзак, а там, в Копенгагене, - вероятнее всего! - обнаружить, что твои хиппи уже колесят по Калифорнии, эх ты, ну пойми наконец, что мне без разницы, я же сказала - в глаза их не видела, вот везу им рисунки из Сантьяго от Сесилии и Маркоса и маленькую пластинку "The mothers of invention", интересно, есть тут проигрыватель, ты бы послушал, хм, удумала - в такой час, да в Киндберге, ладно бы цыганские скрипки, но твои "The mothers of invention" - смекалистые мамаши, - посуди! Лина прыскает, весь рот в креме, под черном свитере теплый животик, и вот они оба заливаются смехом - вообразить вой этих мамочек в благопристойном Киндберге и лицо хозяина отеля, ха-ха и опять эти горячие волны внизу вместо щекотных иголочек и неотвязная мысль: может, с ней не так-то просто, может, в конечном счете посреди постели окажется легендарный меч, в лучшем случае подушка валиком, и каждый - на своей половине, современный вариант средневекового меча, нравственный заслон, та-ра-ра, Шепп-чхи! Так и знал, прими-ка таблетку аспирина, вон несут кофе, сейчас попросим коньяку, с ним аспирин действует лучше всего, я это слышал от знающих людей. Все-таки странно: он же не говорил, что ему не нравится Копенгаген, но, похоже, эта зверюшка улавливает в тоне то, чего нет в словах, как он сам, когда мальчишкой в двенадцать лет влюбился в учительницу: слова были ничто в сравнении с ее воркующим голосом, от которого рождалось желание тепла пусть укроет, погладит по волосам, да-да, потом спустя годы на сеансе психоанализа: что, тоска? в порядке вещей, обычная ностальгия по материнскому чреву, учтите, дорогой, все изначально плавало в водах, читайте Библию... за пятьдесят тысяч избавился от головокружений, а теперь эта малявка вынимает его нутро по кускам, Шепп-чхи, еще бы, кто же глотает таблетки без воды - застрянет в горле, дурила. А она, помешивая кофе, заглядывает ему в глаза старательно, почти с почтением... хм, если вздумала надо мной посмеяться - ей несдобровать, нет-нет, кроме шуток, Марсело, мне нравится, когда ты становишься похожим на доктора или заботливого папочку, не сердись, я вечно ляпаю что попало, ну не сердись, да кто сердится, с чего ты взяла, дуреха, нет, ты рассердился за доктора с папочкой, но поверь, я имею в виду совсем другое, правда, ты такой хороший, милый, когда говоришь про аспирин и... подумать, не забыл - принес, а у меня из головы вон, Шепп, видишь, как во-время, но если честно, Марсело, когда ты держишься со мной этим доктором, мне чуть-чуть смешно, не обижайся, кофе с коньяком прелесть, спать буду как убитая, ну да, с семи утра в дороге - не веришь? три машины и грузовик, нет, грех жаловаться, разве что гроза напоследок, но зато - Марсело, коньяк, Киндберг, та-ра, Шепп. Ладошка, перевернутая кверху, доверчиво затихает на скатерти среди крошек, когда Марсело ласково гладит ее - ерунда, он не в обиде, он сам видит, как тронута Лина его вниманием, по сути пустячным: таблетки аспирина, вытащенные из кармана, и эти наставления, побольше воды, а то застрянет, и кофе с коньяком, обязательно; вот так, нежданно-негаданно, - друзья, правда, а в комнате, наверно, совсем тепло и горничная откинула одеяло, как, должно быть, водится в Киндберге, старинный обряд гостеприимства, "добро пожаловать" усталым путникам и глупым медвежатам, готовым мокнуть до самого Копенгагена, чтобы потом, да тьфу на это потом, Марсело, я же сказала - не хочу себя связывать ничем, не желаю-лаю-лаю, Копенгаген - он как мужчина, встретились и разошлись (а-а-а!), день жизни, я вообще не верю в будущее, дома только и талдычат о будущем, плешь проели этим будущим... да-да, у него то же самое: дядюшка Роберто все лаской, лаской, а затиранил маленького Маселито, господи, такая кроха, и без отца, думай о завтрашнем дне, сынок, потом дядина пенсия - смех и слезы, а его речи: " в первую очередь мы нуждаемся в сильном правительстве", "у нынешней молодежи ветер в голове, вот мы в их годы..."; его рука по-прежнему на Лининой ладошке, с чего это он весь размяк и так остро вспомнился Буэнос-Айрес тридцатых-сороковых годов, не дури, старина, лучше Копенгаген, куда лучше Копенгаген, и хиппи, и дождь у леса, ха, но он же никогда не ездил автостопом, можно считать никогда, пару раз до университета, а после появились деньги, какие-никакие, но хватало и на костюмчик от хорошего портного, и все же могло выйти в тот раз, вспомни, когда ребята всей компашкой задумали плыть на паруснике - три месяца до Роттердама, заходы в порт, погрузки, и всего шестьсот песо, не больше, ну помочь команде, то-се, зато встряхнемся, проветримся, какой разговор плывем, да-да, кафе "Руби" на площади Онсе, какой разговор, Монито, шесть сотен, легко сказать, когда деньги так и летят - сигареты, девочки, встречи в "Руби" кончились сами собой, отпали разговоры о паруснике, думай о завтрашнем дне, сынок, Шепп-чхи! Ага, опять - иди отдыхай, Лина! Сейчас, милый доктор, еще минуточку, видишь, коньяк на донышке, такой теплый, попробуй, правда теплый? Что-то он, видимо, сказал - но что именно? - пока перед глазами стоял забытый "Руби", потому что Лина снова уловила, угадала в его голосе то, что пряталось за дурацкими словами "прими аспирин", "иди отдыхай", "дался тебе этот Копенгаген?". И впрямь, теперь, когда белая и горячая ладонь Лины лежит в его руке, все можно назвать Копенгагеном, все могло быть Копенгагеном, парусником, если бы шестьсот песо, если бы побольше пороху и романтики. Лина вскинула на него глаза и тут же опустила, будто его мысли - жалкий мусор времени! - лежали прямо на столе, среди крошек, будто он успел все это сказать, а не долбил как законченный идиот - иди отдыхай, хм, даже не хватило духу на вполне логичное - идем отдыхать, во множественном числе, а Лина, облизывая губы, вспоминала о каких-то лошадях (может, о коровах - он поймал лишь конец фразы...), нет, о лошадях, которые понеслись через поле, словно с перепугу, две белые и одна рыжая, в поместье у дяди, ты не представляешь, какое это чудо - скакать верхом против ветра допоздна, возвращаешься вдрызг усталая, до чертиков, и, конечно, охи-ахи, хуже мальчишки! ну сейчас, вот допьют, и все, она смотрится в него - всей рассыпавшейся челкой, точно еще скачет галопом, втягивая носом воздух такой крепкий коньяк, да ну, зачем ломать голову, он же не последний дурак разве не она хлюпала по темному коридору, не она улыбалась во все лицо: два номера? чего ради? бери один на двоих, что ж, с ее стороны вполне оправданная экономия, ей-то наперед известно, привыкла, ждет такого финала каждый раз, а вдруг все наоборот? ведь явно что-то не то, вдруг под конец пресловутый меч посредине постели или - пожалуйте - вот канапе в углу, а-а, ладно, он же не хам, интеллигентный человек, не забудь шарф, малышка, ой, Марсело, в жизни не видала такой широченной лестницы, здесь наверняка был дворец и жили важные графы, которые устраивали балы при свечах и всякое такое, а двери, ух ты, посмотри, да это наша, умереть-уснуть, как разрисована, - пастушки, олени, завитушки! И огонь - алые ускользающие саламандры, и огромная раскрытая постель ослепительной свежести, и глухие шторы на окнах, ну как здорово, Марсело, тут спать и спать, дай я покажу тебе пластинку, она такая красивая - им понравится, она на самом дне, где письма и карты, не потерять бы, Шепп! Ты и впрямь простудилась, завтра покажешь, раздевайся скорее, я погашу лампу, и будем смотреть на камин, о, конечно, Марсело, какие угли - мильон кошачьих глаз, а искры, ну погляди, до чего красиво в темноте, хоть всю ночь любуйся; но он вешает пиджак на стул, подходит к медвежонку, свернувшемуся у самого камина, сбрасывает туфли, сгибается чуть не пополам, чтобы сесть рядом, смотрит, как бегут по ее рассыпавшимся волосам отсветы и дроглые тени, помогает снять блузку и расстегнуть лифчик, губы вминаются в ее голое плечо, руки все настойчивее, смелее среди роя искр, ах ты, лесной медвежонок, такая маленькая, глупышка; они целуются стоя, нагие в бликах пламени, еще и еще, какая пролхладная, белоснежная постель, а дальше - обвал, сплошной огонь, разбегающийся по всей коже, Линины губы в его волосах, на его груди, руки под его спиной, тела познают, понимают друг друга, и легкий стон и запаленное дыхание, да-да, только надо сказать, он хотел еще до огня, до забытья, сказать: Лина, это не из благодарности, верно? И руки рванулись двумя хлыстами к его лицу, к горлу - яростные, маленькие, беззащитные, невыносимо нежные, они стискивают, сжимают что есть силы, громкий всхлип, негодующий голос сквозь слезы: как ты мог, Марсело, как ты мог, теперь... господи, значит - да, значит - правда, ну прости, радость, прости, сладкая, прости, я был должен, взметнувшийся огонь, губы, розовые края ласки, ступени познания и провальная тишина, где все - медленно струящиеся волосы, горячая кожа; взмах ресниц, отказ и настойчивость, минеральная вода прямо из горлышка, к которому приникают в единой жажде его, ее рот, пустая бутылка выскальзывает из пальцев, которые на ощупь находят ночной столик, зажигают лампу, взмах рукой - и абажур прикрыт трусиками или чем-то еще, чтобы Марсело неотрывно смотрел на Лину, под золотистым светом лежащую на боку, спиной к нему, на эту зверушку, уткнувшуюся в простыни, какая кожа - обалдеть, а Лина уже просит сигарету, приподнимаясь на подушках, да ты худущий и весь волосатый, Шепп-чхи, дай-ка я прикрою тебя одеялом, где оно? а вон, в ногах, слушай, по-моему, оно подпалилось, а мы и не заметили, Шепп!