Поздний развод - Иегошуа Авраам Бен
Последняя ночь
Упала вдруг звезда с неба. Содрогнулся пес Балак, и все его члены охватила дрожь. Закричал он изо всей силы: «Чур не я и не моя семья…» [15]
Всё?
Начинать?
Сейчас?
Приступаем?
Это последняя ночь?
Я бегу по тропинке на его запах. Меня освещает луна и гремит, волочась за мной, порванная цепь. Все-таки я прорвался в эту симфонию. Как тебе больше нравится – собака или образ собаки? Фантазия или реальность? Или, может быть, пополам того и другого? Отвечай не задумываясь! Барабан или труба? Опера или рэп? Мистика или рационализм? Я пока полаю, чтобы прочистить горло. От первого лица? Или от второго? Можно и от третьего. Исполню любой твой каприз! Только дай мне вырваться на свободу!
Сердце так и колотится. Ошейник стягивает мою шею, и такой же ошейник я ношу внутри своей головы. Этот монолог взрывается внутри моего черепа. Начинать? Записываешь? Вой зверя вмещает в себя всю его душу целиком, она вырывается у него из пасти и, покружив, возвращается в свою конуру, но вот в чем штука – станет ли кто-нибудь слушать? Так начинать?
Я видел сон… Что? Продолжать бежать?
Монолог должен быть… Что? Ты уже давно записываешь? Эй, минуточку!.. Вообще, ты меня извини, но эти твои монологи… ну что за безвкусица? Какое-то лицедейство. Есть у тебя что рассказать – возьми и расскажи просто, от своего имени, как нормальный автор. А то получается, что ты перекладываешь ответственность на других. К тому же это ненатурально. В жизни таких монологов никто не произносит. Где ты видел, чтобы люди одновременно делали и рассказывали о том, что делают, думали и говорили о том, что думают? Смотрели, видели и тут же описывали бы себе, что они видят? К тому же твои рассказчики делают вид, будто не знают, чем все закончится, – сплошное притворство. Что? Отождествляют? Да, я слышал об этом. Теперь, стало быть, ты хочешь превратить читателя в собаку? С превеликим удовольствием. Додумывают? И это пожалуйста. Прилежный читатель это умеет – и за реальность, и за фантазию… Что имитируешь? Поток сознания? Ну насмешил. Если бы кому-то удалось засунуть в сознание микрофон, на выходе не было бы никакого потока – был бы водоворот. Там не пробелы с пустотами, там – бездны. Брызги мыслей оседают на зыбких предметах, звуки, запахи, осколки информации прячутся в памяти, в этой колыбели неорганизованных, беспорядочных чувств. И нет там никаких «резко ответил он» или «лучи солнца окрашивали морскую гладь». Где поток сознания и где реальность? Тебе не поток сознания нужен, а полифония.
Дай-ка я кое-что тебе скажу… секундочку… Это, конечно, не мое дело, но все-таки старик Рацио тоже немного в таких вещах разбирается. Да, я немного понимаю в теоретическом мышлении… Это было в прошлое воскресенье; я еще ничего не знал, только мучился легким предчувствием, в воскресенье, помнишь? Серый и тяжелый дождливый день. Из тумана ко мне выходят две собаки, этакие полуобразованные, грузные серые местные собаки. Прыгают ко мне в конуру, виляют хвостами и приглашают меня прочитать лекцию в местном кружке для собак Восточной Галилеи.
– Вы здесь столько лет и совсем не принимаете участия в жизни сообщества, только иногда по ночам раздираете всем сердце своим лаем. Самое время устроить что-то более позитивное.
В дождь? Вечером? В моем возрасте? Мне еще мой монолог готовить к последней ночи. Но они настаивают.
– По слухам, вы со своей хозяйкой выписываетесь, а мы так и не выслушали вас. Не беспокойтесь из-за дождя, если пойдет дождь, мы организуем для вас корову, вы спрячетесь под нее и не вымокнете.
О чем мне им рассказывать? О проблемах собак, выросших в кибуцах? Или о том, как изменился запах Израиля? Или вообще об образе Балака в романе Агнона?
Нет, нет, ни в коем случае, вот где у меня сидит этот провинциализм. Если уж открывать рот, то ради такой речи, которая будет говорить со всем миром. Манифест о состоянии литературы. Назовем его «Между лаем и укусом».
Ночью я прибыл к ним в одну из пещер Рош-а-Никры, как раз у белой скалы, прямо на берегу моря. Десять кобелей и сучек уже ждали меня, виляя хвостами в знак дружбы и одновременно дрожа от холода. Меня окружили и обнюхали – вынюхали, можно сказать, до дна. Наконец я не выдержал и закричал:
– Займите места!
Я начал:
– Литература в тяжелом положении. У живописи есть будущее, у нее безграничные возможности, у нее всегда найдутся новые материалы. В скором времени краски и холсты будут оцифрованы, и они станут подвижными. Художники смогут пользоваться достижениями химии и получать новые оттенки цвета. То же самое в музыке – в ближайшее время и звук инструмента, и голос, все тоны и оттенки звучания разложат на атомы, и музыку будут играть с помощью лазеров. Но что станется с нашей старой доброй литературой? Можно ли при всем желании, при любом писательском таланте снова возложить на язык старую ответственность? Материал устал – сколько можно его выжимать?
Я двинулся легким шагом и продолжил:
– Я предсказываю оскудение литературы. Молотилка истории все ближе и ближе, она приближается с треском, водитель в кабине уже не молод, он устал, на нем странная каска, у него трубка в зубах, и на губах его играет улыбка. Жатва окончена. Никто и не помнит, какой стебелек был весной – зеленый, истекающий соком, – золотой стебель сорвали, вытряхнули из него семя, и теперь осталась только солома, она рассыпана по голой земле.
– Молотилка изрыгает черный дым, капает вонючим маслом, лязгает и грохочет, собирает солому и оставляет за собой сноп за снопом, слово за словом, строку за строкой, страницу за страницей. То здесь, то там на поле пытаются играть, прыгают со строчки на строчку, начинают сначала, но рутины жатвы не избегает никто. Если бы у кого-то получилась партитура, если бы можно было написать полифоническую литературу, литературу долговременную, многоэмоциональную, многоместную и многомысленную, не лай и не укус, а между лаем и укусом. С ослепительной аурой, дыша полной грудью, и чувствуя полноту жизни. Вот это означало бы новый рассвет для литературы.
Я перешел из светлого участка в тень. Вспомнил, что мне нужно подготовить мой монолог последней ночи, и почувствовал, что слово меня не подведет. Я прыгнул вниз, помочился и вернулся обратно.
– Вопросы есть?
Одна глупая собака встала:
– Мы с вами в этом сумасшедшем доме уже пять месяцев едим несвежую еду. Люди не чувствуют этого, и нет никакой возможности сообщить им. Они что думают, что мы шакалы?
Я наклонил голову и стоял так, пока она не заткнулась.
– Это не моя тема.
Молчание.
– Кто-нибудь хочет высказаться по теме моей лекции?
Один из этих образованцев решился:
– Вы преувеличиваете. А с другой стороны, вы излишне пессимистичны. Мне кажется, с такими вещами надо поосторожнее. Да и заигрываться с этими блестящими игрушками не стоит, а то придется сосать сухие кости. Литература должна быть партитурой символов, а не эмоций, – вот что перевернет мир. Или и ассоциации уже отменили?
– Это я уже много раз слышал, достаточно. Знаю этот теоретический мусор наизусть. Но монолог последней ночи придется пролаять именно мне, а не вам. Мой старый хозяин приземлился прошлой ночью. Нет, я не услышал бы его запаха так издалека, даже если бы был немецкой овчаркой, а я, как известно, не немецкая овчарка. Но я знаю. И мне нельзя терять времени. Где там ваша корова, давайте ее сюда.
Корова высокая, с нее капает вода, ее вывели из коровника, я залез под нее и почувствовал кислый запах молока. Она двигается спокойно, легкой поступью, а я спрятался между складок ее вымени, и так мы идем по широкому полю, шагаем по булькающей грязи, корова стонет и жует солому, а я под ней скулю, и шакалы отвечают нам. Желтоватый свет из дальней бухты своим блеском обещает конец дождя, я слышу запах мокрой земли. Корова гадит переработанной соломой, я чую запах навоза, облизываю кончиком языка коричневую сладость. Дождь заливает ее большие грустные глаза, мы двигаемся с поразительной медлительностью, над нами парит сосущая усталость, я стараюсь держаться между ее крепких ног, чтобы не вымокнуть под горячим дождем. Она печальна, она собирается опуститься в мягкую лужу, и пока она не сделала это, я обнюхиваю ее голову, облизываю ее глаза. Она говорит: мы страшно устали, а я еще и стельная, не возражаешь, если мы отдохнем? Что ж, буренка, отдыхай сколько влезет, а у меня нет времени разлеживаться тут с тобой в грязи. Кантата уже звучит, и меня ждет мой монолог последней ночи – похоже, никто не успел ничего толком объяснить, и финальные уточнения ложатся на мои плечи. Если бы ты слышала мою лекцию, ты бы поняла меня. Ты излишне пессимистичен, и чего ты только волнуешься, нервничаешь чего-то. Я вот ем эту солому и все время что-то в ней нахожу – то зерно, то зеленый стебель, то вообще радиацию. Я не какой-нибудь там взыскательный читатель – буду есть и солому, только бы не испорченную. Впрочем, дождь как раз перестал, беги в свой казенный дом. Дождя действительно нет. Только шепот рек и молчание луж, запах расходящихся туч, а из земли течет свежее весеннее тепло, и воздух дрожит в пронзающих его лучах восходящего солнца. Я быстро двигаюсь на запах своего казенного дома – запах острого сумасшествия. Направляюсь прямо к нему. Охранники за воротами ходят туда-сюда и дрожат от холода. Я приближаюсь так, чтобы нырнуть в щель забора незамеченным, ведь по соглашению с Министерством здравоохранения я тут всегда должен быть на цепи. Я опустил голову, помахал хвостом и легким движением пролез на территорию, но на этот раз поторопился, охранники все-таки заметили меня. «Горацио, Горацио», – они позвали меня, и я подошел к ним. Один схватил меня за ошейник и, не прекращая болтать со своим товарищем, подтянул его. Потом он сказал мне: «Сидеть!» – и я сел. «Дай лапу!» – я дал. Тогда они засмеялись, похлопали меня по спине и отпустили. Я побежал дальше. Скоро я учуял запах утренней стряпни, толкнул сетчатую дверь на кухню, пробежал между кастрюлями, понюхал, чем сегодня будут кормить, и выбежал к мусорке. Я наклонил бак, обнюхал старые кости и съел хлеб, оставшийся от сумасшедших. Уже пять лет я живу на этих объедках, и если бы сумасшествие было заразно, уже точно сам стал бы ку-ку.