Видения Коди - Керуак Джек
Спали мы в джунглях, призрачная белая лошадь выскочила рысью из джунглевых лесов в кромешности ночи, Коди был на песчаной дороге в одеяле, лошадь фосфоресцентная и пламенная во тьме пришла, кроткий понурый призрак, на цып-цыпочках мимо Кодиной спящей головы, преследуемая лающими паршивыми джунглепсами, дальше через весь городок (непритязательный маленький Лимонский городок хижин, Главной улицы, освещенной лавками с единственной ее лавкой масляных ламп, и бананами, и мухами, и босоногими сестренками-пацанками в счастливом сумраке Феллахской Вечной Сельской Жизни). Я спал на верху машины, снизу было слишком жарко – мягкие ливни бесконечно малых миллионно-мотыльковых жучков падали мне на запрокинутые глаза, словно как пленка с неба, я никогда не знал, что первоначальные Божеские джунгли Эдема могут быть такими мягкими и сладкими, лицу моему было так надежно; впервые я уступил невыносимой жаре, и чуть ли не наслаждался ею, благодаря ощущенью и давленому кровотеченью жуков и москитов по всему мне, мимоходности нашей поездки. «Заводи машину, Коди, хоть немного дунет воздухом», – пожаловался я на заре; он послушался; впереди за болотами сияет радио-антенна Мантеса, красные огни, как будто мы в Небраске; это лепрозная заря расползается по небу. На заправке в джунглях, от которой побледнел бы и добрый Атлантический Белоплотский человек, у них есть бетонный пандус на рассвете после невыразимых потворств и оргий крови в ночи, миллион жучков всякого оттенка и укуса ползает бесчувственно вокруг моих бедных башмаков. Я прыгаю в машину, чтоб избежать этого кошмара; Коди и Дейв пьют «Миссионерский Оранжад» у ле́дника, они затерялись в море жучья, им все равно. За ними трясина Тропика Рака – Чертов служитель, он босиком…. С чего у них гусеницы, жуки, стрекокрылья в милю длиной, черные репьи, всевозможные – воздуха-то нет; когда Коди выталкивает жаркий «форд» наружу, нам достаются порывы мертвожучиного джунгнилого ветерка по запекшейся крови и поту наших искусанных кож. Приятно! Это как Дядя Ерошка в басне Толстого о казацких маршах, (наслаждайся жгучим кровоточивым ощущеньем джунглевой натертости, будь человеком естественным). Вот и говори о своих внутренностях как пекарской печи в Нью-Орлинзе июльской ночью, из июля Тропика Рака лучше всего выкарабкиваться.
Дующие туманы лупят поперек кустарника на вершине прохладного перевала великой высоты – златые воздуси побуждаются на высоте – нам не видно ничего за парапетом, слишком бело и дымчато, лишь желтая лента да зеленая долина, как море под ним, обиталища между, как орлиные гнезда.
Все индейцы вдоль дороги от нас чего-то хотят. Будь у нас оно, нас на дороге бы не было.
Наш старый восходящий «форд» тридцатых, так называемый с носами и испачканный мерзостью наших отцов, потрескавшийся от лет, населенный призраками, жестяная кучка американского движенья в круглый Запад: крытые фургоны принесли грубости, «форд» принес разъездного коммивояжера и блондинок, принес каталог «Сирза», Джека Бенни по радио. Индейцы с простертыми руками ожидают от нас троих салаг, балдеющих в старом 8-цилиндровом, что мы подъедем и дадим им доллары; они еще не знают, что мы открыли атомную бомбу, они об этом лишь смутно слыхали. Дадим им ее, ладно уж…. Небритый, Коди, руки в штанах, озирает горы. «То, чего они хотят, уже рассыпалось в мусорную кучу – они хотят банков».
Коди отдал маленькой девочке свои наручные часы в обмен на «мельчайший и идеальнейший кристаллик, который она подобрала с горы именно для меня»; как правило, идут они за пять центов или меньше. «Черт, вот бы у меня было чего им дать», – размышляет Коди. «У нас ничего такого нет, чтоб им дать?» – с таким же успехом мог бы и горам орать; ответа нет. Мы получаем ананасы за доли пенни: вообще не равноценный обмен. Индейцы валандаются у альпийских каменностен на карнизах света, шляполя опущены, задрапированы, осаванены темными и пыльными одеяньями. Библейские патриархи благословляют стада и созываются с толпами на рыночных площадях опустошенного пыльного городка-призрака под концы дней; женщины текут вдоль полей со льном в руках, шагая, разговаривая; из дикой иудейской земли ливнем хлещет дикая магуэйная пульке, осьминог кактуса, готовый колоть и сосать. Иеремийные сезонники отвисают, по профессии пастухи, под рощами темных дерев в белой пустыне, доносится мягкий шаг мальчика-водоноса, возвращающегося от коров…. Над головою катят мировые облака, лососевые, высокое плато неподвижно. Я вижу Божью землю. Будущее за Феллахами. В Актопане начинается это Библейское плато – оно достижимо лишь горами веры. Я знаю, что настанет такой день, и я стану жить в подобной земле – я жил в ней давным-давно.
(Но ох, когда я был в Колорадо, там пели печальные песни о Колумбине – ночью, по радио, пока мы ехали мимо окейных окраин и корралей: «Маленькая Колорадская Колумбина» – больше никогда, Ох больше никогда. Цветок сей рос ради давным-давно, у Коди тоже… как теперь растет для детишек почтенных окейских автомехаников, живущих на покрытых розами маленьких боковых дорогах ближе к Аламеде, вдоль по Бродуэю, внутри мимо Восточной Колфэкс… печальный мир, терзающий свои собственные сердца… никогда больше греза о Колорадо, солнечный воскресный день, придорожная таверна, огромное пшеничное поле, за ним белые горы.)
Коди видел ангелов небесных сквозь всё, в Мексике. Час за часом, тошня от омерзительной жизни, он ехал дальше и все же претерпевал. В Актопане, или Испикильпане, или Заквальтипане, не знаю, где именно, где мы проезжали, была толпа индейцев в мантиях, стоящая на солнопеке под великими деревьями, что отбрасывали тень в другую сторону, с собаками, детьми, корзинами, все блистало золотом под солнцем, воздух так синь и прохладен, и остер, поля столь сочны; женщины с опущенными лицами Девы Марии, прячущиеся в земных халатах, сделанных из льна и рук и временем окрашенных; совсем как та женщина с левой ногой, задранной на бедро папочки, где он сидит, а правая у нее опущена, открыта его нацеленной вверх брюкве, одна ее грудь засажена ему в рот, совсем как та дама, глядящая на луну, покуда наслаждается тем, что творится внизу, Коди был, когда я сказал: «Эй, Коди, глянь-ка на всех пастухов Библии на солнце древности», он бросает один-единственный взгляд из красноглазой дремы, говорит: «Оах» и смотрит на драный потолок старого «форда» вот эдак вот, словно склеить петлю. Напротив скалистой деревушки с кактусовыми фундаментами – земля молодого Иисуса; они гонят коз домой, долгошагий Пантрио идет, фумильгируя, вдоль рядов магуэя, сын его от него отказался месяц назад, чтоб уйти босиком в Мехико-Град с домодельным барабаном мамбо, его жена собирает цветки и лен для его вышивок и царств, молодые любознательные плотники деревни хлещут пульке из ваз в козориях и шелли-мили-махим Магометанских Всемирных Феллахских сумерек и прихода ночи, будь благословен Али-Детка. Видел ли это Коди? – Впоследствии он сказал, что все это припоминает, но так, словно бы то был сон, когда он смотрел (из окна).
Но не так тошнит от омерзительной жизни, пошлый Коди в своем прибитом «форде» гниет вверх по фарду, а мексиканские святые и пеоны за ним наблюдают. Ну и земля! – Мы поднялись к плато, на коем сидит Мехико-Град; то было постепенно, те Библейские уровни промежду прочим, сладкие земли окончены, лишь на ступеньку вверх, монастырями, как поступательное движение истории церкви, и городком и городом, пока мы не достигаем Сан-Хуан-Летрановых часовен и соборов великой городской ночи. У меня в памяти о поездке тут дурацкий мазок; думаю, Коди совсем ничего не помнит – либо так, либо всё.
У Коди была одна мать, но у нее семеро сыновей. И, как и я, он грешил против своего отца; бросил его без гроша в Огдене, я бросил своего без гроша в Нью-Хейвене.
Есть снимок матери Коди и одного из друзей его отца, они стоят перед четко награвированным старым автомобилем в современном ярком отпечатке камеры Тридцатых, благослови ее; мы видим глянец печной полировки на крыльях этого почтенного рыдвана, у него полотняная крыша, он лишь на несколько лет старше нашего мексиканского «форда» («чэндлер» 25-го, или «рео», или «бьюик»); мать Коди в комбезе, безкомбе, мужской белой рубашке, рукава закатаны, ворот расстегнут; волосы у нее зачесаны назад и перевязаны; у нее длинное изможденное лицо, ей лет сорок пять или пятьдесят, у нее много детей («Эти чертовы окейщики!» – свирепо орал Коди, когда Фрэнки Джонни отказалась покупать колымагу во временное пользование Коди, покуда мы ждали в Денвере перегона на «кадиллаке») – Должно быть, на том старом фото соснистый воскресный день; они отправились поездить, воскресно-водительский пикник Тридцатых, с пивом, драчливыми пивами на таверновых перекрестках с другими семьями, которые даже детей привозят подремать и поцарапаться в заднюю ширму таверны, где мухи кувыркаются над мусором; вот кто-то предложил сделать снимок, может, старый Коди, или какой-нибудь брат, Джим, Джо, Джек, его тень (или ее) (она в траве у ног) – она позирует с пекарем Депрессии в трущобной шапочке калифорнийского М. С. М., всей снежно-белой, в твиловых хаки или алкашных штанах и рубашке, битые манжеты подвернуты, битые башмаки в сорняках, одна рука на бедре (где теперь его радость?). Бедный старый Колорадо с красным солнцем, клонящимся… на Калифорнию.