Давид Фогель - Брачные узы
— Я не виноват… — протянул Гордвайль, — правда, не виноват… Я согласен уехать…
Глаза его искали помощи у окружавших.
— Ваше имя, господин! — сурово повторил представитель закона.
— Мое? Гордвайль, конечно. Рудольф Гордвайль.
— Адрес?
Записав все в блокнотике, полицейский посоветовал:
— Смотреть надо, когда переходите улицу!
— Это верно! — ответил Гордвайль, словно самому себе, и отправился дальше.
Было уже два пополудни, когда он вошел к себе в комнату. Упал на диван и склонил голову на руки. Он сидел так долго, в пальто и шляпе. Можно было подумать, что он заснул. Но он не спал. В комнате было холодно, неуютно. На столе разбросаны остатки завтрака, чашки, пустая Теина и его с не выпитым утром кофе, на котором застыла бурая пенка от молока. Гордвайль поднял голову и обвел глазами комнату: все в ней показалось ему чужим, лишенным всякой связи с ним. Диван, на котором он сидел, кровать напротив, прочая обстановка — все казалось далеким и незнакомым. Странно было, что только сейчас, спустя два года, у него возникло это чувство. Ему показалось, что если он и находился здесь, среди этой потертой ветхой мебели, так долго, то только потому, что чего-то неосознанно ожидал. Где-то там, на улице, было нечто, ради чего стоило мучиться здесь до определенного срока. Но теперь, поскольку… нет! Его охватило непреодолимое отвращение ко всему вокруг. Безотчетно он встал и подошел к столу. Вид пустой Теиной чашки мгновенно заставил его вспомнить множество неудобных положений, в которые она, Tea, его ставила, гнетущие, портящие настроение подробности, бесчисленные обиды. И ради всего этого он собственными руками разрушал свой мир, а может быть, и сгубил человека! Как случалось уже несколько раз за последние месяцы, им вдруг овладела слепая ярость на Тею, такая ярость, которая может привести к чему угодно и которую, наверное, не может вызвать никто, кроме женщины. Он схватил чашку Теи и со всей силой швырнул ее об пол. «Вот так!» — сказал он громко, удовлетворенно глядя на осколки, брызнувшие во все стороны. Потом наклонился, собрал их по одному и положил на стол. Звук разбиваемой чашки все еще стоял у него в ушах. Он отхлебнул рассеянно свой утренний остывший кофе и тут же сплюнул в лохань под умывальником. Остановился возле окна и долго смотрел на падавший снег. Он чувствовал в себе пустоту, какую ощущаешь в заброшенных развалинах в безлюдных горах. В целом мире не было ничего, что представляло бы хоть какую-нибудь ценность и могло бы нести в себе капельку утешения. Во всем вокруг разлилась та болезненная, отчаянная осиротелость, которая возникает всегда перед лицом смерти, и странно было видеть, как внизу по улице прошел какой-то человек торопливым шагом, словно в мире еще осталось что-то, ради чего стоит спешить.
Тем временем спустились сумерки, и снежинки мало-помалу стали невидимыми. В глубине комнаты сгустилась темнота, подобная вязкому месиву, в котором исчез диван и все вокруг него. Только на столе все еще белели целая чашка и маленькая кучка черепков разбитой. Гордвайль машинально отошел от окна и снова сел на диван. Шляпа все еще была у него на голове. За весь день у него во рту не было ни крошки, и, хотя он не чувствовал голода, что-то внутри тихо и беспрестанно грызло его сердце, словно сдавленное невидимой рукой. Мелькнула мысль, что надо бы что-нибудь съесть, но тут же и исчезла, как и не было. И снова им овладело притупление чувств, похожее на помрачение. Он замер и сидел так в темноте, с опущенной на грудь головой. Tea придет и захочет есть, подумал он, словно в каком-то тумане, рассердится и станет ругаться, а, да теперь уже все равно. Он уйдет… Теперь ему нечего тут делать. Уйдет завтра или послезавтра, в любой день. Вот только бы знать, куда направиться! Во всем мире нет ни единого человека, к которому можно было бы пойти. Однако неважно! Прежде нужно еще что-то сделать, это ясно. Жаль, что он позабыл, что ему нужно сделать перед уходом. Голова такая тяжелая, ни полмысли из нее не вытянуть! Крик доктора Астеля был так неприятен… И место совсем не для криков, и оснований для этого не было… Ах нет! Не так! Какие-то основания для него, возможно, все-таки были! Он сам уже знал один раз причину с совершенной точностью и странно, что так быстро позабыл ее… Память слабеет в последнее время… Раньше у него была отличная память, как у… как у кого, собственно? Ах да! Как у доктора Крейндела, знавшего все цитаты наизусть… Гордвайль усмехнулся в темноте. Хорошо хоть, что ему не нужно больше работать у него, у этого доктора Крейндела, продолжил он мысль, для работы у него человеку нужна такая память, как у граммофонной пластинки… А нет — так и не получит должность. А он теперь, с Божьей помощью, вскоре уедет в Италию, и никакой доктор Крейндел ему больше не нужен!.. Странно только, что Лоти так задерживается… Ожидание в тягость ему… Однако, возникла у него отличная мысль, он пока что может сложить вещи!..
Гордвайль встал и засветил керосиновую лампу, потом снял со шкафа свой чемодан, покрытый толстым слоем пыли, протер его грязной сорочкой, открыл, вынул и отложил в сторону связку своих рукописей в пожелтевшей газете и стал бросать в чемодан вещи из шкафа, беспорядочно и с чрезвычайной поспешностью, все свое белье и воротнички. Вдруг он остановился и уронил на пол сорочку, которую держал в этот миг. Выпрямился и сдавил ладонями виски. «Ох! — простонал он. — Это же настоящее сумасшествие».
В тот же миг тихо отворилась дверь, и в комнату вошла старуха-хозяйка. Шаркающей своей походкой она приблизилась, глядя попеременно то на Гордвайля, то на открытый чемодан на полу.
— Вы собрались уезжать, господин Гордвайль?
Тот посмотрел на нее не понимая. Спустя миг прошептал, словно сам себе:
— Да-да, я кое-куда должен уехать… То есть не прямо сейчас… Это можно и отложить… Конечно, можно отложить… Я даже должен это отложить…
И, словно желая придать вес своим словам, наклонился и закрыл чемодан с бельем, влез на стул и снова водрузил чемодан на шкаф.
— В такой-то холод ехать куда-то, господин Гордвайль!.. — промолвила старуха.
Казалось, Гордвайль не слышал ее. Он устало опустился на стул.
— Вы горюете, господин Гордвайль. Это всякий увидит. Я о вас все время думаю. Все время, пс-с! Вот я и подумала, такой холод, а у меня как раз есть немного горячего кофе. Не желаете ли выпить чашечку?
Гордвайль не слышал ни слова. Словно отвечая какой-то потаенной собственной мысли, кивнул головой, что старая фрау Фишер истолковала как знак согласия. Она вышла и тотчас же вернулась с дымящимся кофе. Машинально Гордвайль сделал глоток, остановился, сделал еще глоток, а старуха стояла возле него и надзирала, как за ребенком или больным, пока он не выпил всю чашку. Затем вышла из комнаты, забрав со стола осколки разбитой чашки. Он посидел еще немного, все так же в пальто и шляпе, наконец встал, по привычке погасил лампу и спустился на улицу.
Было около шести. Тонкий слой снега покрывал мостовую. Было холодно, но снег уже перестал. Гордвайль шел быстро, будто торопясь на назначенное свидание. Дойдя до «Звезды» Пратера, встал на остановке трамвая. Им двигала какая-то тайная сила, вынуждавшая его куда-то ехать, куда — он и сам не знал точно. Он вошел в первый же подъехавший трамвай. Съежился в уголке, вдавив голову в плечи, с поднятым воротником. Лицо его, под съехавшей на лоб шляпой, запало, осунулось, двухдневная щетина покрывала щеки. Остекленевший взгляд был устремлен прямо вперед, на ноги пассажира, сидевшего напротив. Напряженно и нервно он вслушивался в перезвон вагона на стыках, в малейшее сотрясение вагона, в прерывистую дробь речи кондуктора. И вместе с тем считал остановки: пока что он проехал уже семь. Потом поднял глаза и, предельно напрягши память, вспомнил, что они приближаются к Шварценбергплац. Там он вышел и пошел напрямик, не разбирая пути, к остановке 71-го маршрута. Ждать пришлось недолго. А потом он долго ехал, ибо путь был неблизок. Один за другим выходили пассажиры, они подъехали уже к окраине предместья, и никому не нужно было ехать дальше. Вагон летел теперь на огромной скорости, с оглушительным грохотом, раскачиваясь из стороны в сторону и беспрестанно содрогаясь. Гордвайль оставался единственным пассажиром, что, впрочем, совершенно не доходило до его сознания. Наконец вагон затормозил, зазвенев всеми стеклами, и остановился. «Конечная!» — прокричал кондуктор, и Гордвайль спрыгнул с подножки и очутился на пустыре, скудно освещенном редкими фонарями. Мгновение Гордвайль стоял, словно раздумывая, куда бы ему двинуться, потом пошел в сторону, противоположную той, откуда прибыл трамвай. Ни единой живой души не было видно в округе. Холодный ветер, пронизанный облаками легкого снега, свистел здесь, не встречая препятствий на пути. Издалека еле доносился лишенный реальности городской шум, где-то ближе прозвенел раз-другой трамвай, тронулся с места и исчез. И кроме этих звуков ничто больше не нарушало тишину, которая, казалось, была здесь почти осязаемой. Гордвайль пошел вперед, через пустырь, пританцовывая время от времени, совсем как пустой трамвай перед этим. Пройдя шагов двести, он оказался прямо перед входом на центральное кладбище. Ворота были заперты, стена выше человеческого роста окружала всю территорию: огромный, тихий город, укрывший в своих стенах много спящих поколений. Единственный фонарь освещал тусклым светом полукруглую площадку перед входом. Гордвайль попытался отворить ворота, открыть маленькую калитку рядом, но все было заперто. Тогда он стал ходить туда-сюда по площадке, неосознанно надеясь, что ворота как-нибудь случайно откроются. Где-то далеко залаяла и стала подвывать собака, временами умолкая и начиная снова. Проходив так минут двадцать, Гордвайль передумал и пошел вдоль стены в надежде обнаружить другой вход. Но стена — конца ей не было видно. Скоро он убедился, что у него не хватит сил дойти до ее конца, повернул и, воротившись по своим следам, снова застыл в ожидании перед воротами. Если бы его спросили, чего он ждет здесь, он наверняка не знал бы, что ответить. По-видимому, он даже не знал точно, где находится. Всю дорогу сюда он проделал в полубредовом состоянии, словно под гипнозом, не отдавая себе отчета. Он только чувствовал, что в этом месте с ним произошло что-то страшное, отголоски чего все еще обрушиваются на его душу, и жгут, и колют ее беспрестанно. Здесь, на месте происшествия, может быть, еще можно что-то исправить, стереть, изменить, вернуть в первозданное состояние. И он ждал чего-то, что должно произойти, что обязательно произойдет, уже в ближайшие несколько минут. Но ничего не происходило. Он прождал целый час, и так ничего и не произошло. И вдруг, словно в первый раз, его пронзила уничтожающая ясность, ясность понимания того, что ничего уже не исправить, что Лоти действительно умерла и была похоронена здесь, сегодня утром, и что с этих пор все потеряно окончательно и бесповоротно. Нечеловеческий страх овладел им, у него перехватило дыхание. Мгновение он стоял на месте, словно окаменев, а потом пустился бежать изо всех сил, бежать по направлению к городу. Он оступался и падал, вставал и бежал дальше, не замечая, что уже миновал первую трамвайную остановку. Он остановился, только оказавшись на Пратерштрассе, рядом с первыми домами, среди которых виднелись вывески трактиров и пивных. Остановившись, он осмотрелся по сторонам, будто проверяя, не преследуют ли его. Мгновенно он осознал все безумие и беспричинность своего бегства и снова вздрогнул от страха, на этот раз уже иного, не перед кем-нибудь другим, а перед самим собой, перед тем, что каждое мимолетное настроение как угодно играет им, а он не способен противостоять этому. В голове возникла тупая боль, словно стальным слитком придавило мозг. Он набрал горсть снега и потер им лоб. «Ах, я схожу с ума, схожу с ума!» — простонал он, двинувшись дальше, на этот раз уже медленно, словно на прогулке. Машинально зашел в маленький трактир, поел как попало, затем направился к ближайшей трамвайной остановке и поехал домой.