Игорь Шенфельд - Исход
— Спасибо, — говорил Аугуст, и ел холодные, газированные яблоки, от которых у него щекотало в носу и покатились вдруг слезы из глаз. Татьяна ушла, сказав, что сегодня уедет в «Степной», успокоит мать Аугуста, а послезавтра приедет опять и зайдет: у нее все еще были дела в городе. Аугуст сказал ей: «Приезжай». А Ули не было. Ни в тот день, ни на следующий. И на третий тоже. Это был конец. Это был конец всей жизни. Аугусту не хотелось больше жить.
Через день Татьяна действительно пришла опять, как и обещала, на этот раз с тушеной картошкой и солеными огурцами. Аугуст достаточно уже оклемался, только рука болела и не хотела заживать. Врачу он рассказал, что был в степи во время взрыва и видел вспышку. Врач удивился, что Аугуст не ослеп при этом, и объяснил его рану очень сильным световым ожогом. «Заживать будет долго»— предупредил врач.
Действительно, заживало потом еще года полтора, и розовый, в прожилках, как вареная ветчина, уродливый шрам остался на его запястье навсегда — в память о водородной бомбе пятьдесят пятого года мощностью в 1600 килотонн: это против первой-то атомной «малышки» мощностью всего в двадцать…
Татьяна сообщила Аугусту, что назавтра его выпишут: состояние его стабильное, и опасений за его жизнь у врачей больше нет. Почему-то известие о выписке не слишком обрадовало Аугуста. Он сказал Татьяне, что после больницы пойдет к своему другу Абраму, и может быть побудет у того несколько дней; пусть Рукавишников даст ему отпуск: он ни разу не брал отпусков за десять лет… И мать пусть не волнуется: он погостит и вернется… Татьяна пообещала все это сделать и ушла с сожалением, постоянно оглядываясь. Аугуст помахал ей вслед здоровой рукой, лег на свою койку и накрылся одеялом с головой.
Назавтра Аугуст явился к Абраму. Тот работал — шил очередную волчью шубу, но Аугусту обрадовался искренне. По дому его катались, как котята, уже три круглоголовых бурятика, то звонко смеясь, то объединяя силы в оглушительном реве; четвертый брат был в проекте. Аугуст сказал, что хочет выпить водки, и жена Абрама — прекрасная Аюна — весело побежала в магазин. Аугуст рассказал Абраму, что с ним произошло на днях, и Абрам в ужасе цокал языком и качал головой: «Нет, Бауэгр, никогда, никогда не стать тебе настоящим евгреем. Знаешь почему? Сказать тебе — почему? А потому, что ты кгруглый дуграк!». После чего Абрам «под огргомным секгретом» сообщил Аугусту, что как раз двадцать второго над «Опытным полем» — так называли атомный полигон военные и прочие посвященные — была взорвана самая мощная бомба изо всех построенных человечеством: такой даже близко нет у американцев, сказал Абрам, так что теперь америкосы вряд ли к нам сунутся когда-нибудь. И еще сказал, что называется эта супербомба уже не атомной, а водородной, или еще термоядерной! И что имя у нее было при жизни — РДС-37. А РДС означает не «Родной Дедушка Сталин», как думают многие, а «Россия Делает Сама»! Все атомные бомбы так называются, сказал Абрам, только номера у них разные, подряд идут. Троцкер был очень горд своими «совегршенно секгретными» познаниями.
— И за это кое-кто из моих хогроших знакомых получил «Гегроя Советского Союза!», между пгрочим, — многозначительно добавил Троцкер.
— Кто получил? — рассеяно спросил Аугуст. На самом деле ему было наплевать — кто получил: он спросил чисто машинально.
— А вот эту инфогрмацию я тебе не скажу, догрогой мой Август: не имею пграва: это секгретные люди; но один намек я тебе все же сделаю — только для тебя: я назову тебе два известных имени гегроев, котогрые по досадному недогразумению «Гегроя» не получили, хотя — я увегрен! — должны были его получить…, — Абрам сделал многозначительную паузу, дожидаясь интереса на лице друга. Не дождавшись, выпалил в нетерпении:, — и эти два лица — все внимание на меня!.. эти два лица называются… они называются Тгроцкер и Бауэгр! — и Абрашка стал дико хохотать, хлопая ладошками по своим сильно округлившимся за последние годы коленкам. Аугуст — опять же чисто машинально — заулыбался, радуясь радости своего жизнелюбивого приятеля. А рука сильно болела при этом. И еще больше — душа.
Аюна вернулась с водкой и закуской.
— Как бы мы с тобой — два тгрезвых грепгрессигрованных немца — не пгревгратились незаметно в элементагрных грусских пьяниц!», — сказал Абрам, радостно разливая водку в стаканы, — ну, а тепегрь давай выпьем за тебя, Август: за человека, лично меченого боевым водогродным атомом! И чтоб ты чегрез сто лет эту свою груку все еще пионеграм пгродолжал демонстгригровать, котогрые тебя позовут грассказать им о самой пегрвой водогродной бомбе в истогрии человечества. И ты скажешь им гогрдо: «Да, дети, я там был, пгрямо под ней стоял с шигроко откгрытым гртом! А потом она ка-а-ак дегрбанет свегрху — и больше я ничего не помню: только грука вот вам моя в доказательство того великого события… Не гогрюй, Август: все пегремелется, и грука твоя заживет, и душа. Всегда вегрь своему лагегрному бграту Абграму Тгроцкегру! Ну, давай выпьем. Как говогрится по-грусски: кгрякнем!».
Крякнули. И еще раз, и еще. Абрам трещал без умолку. В конце концов предложил выйти во двор и запалить на Аугусте шапку. Ему очень хотелось представить, как это Аугуст бредет с поля боя с дымящейся шапкой и «мегртвым кгроликом» в объятиях. «Мегртвый кгролик» вообще привел Абрама в полный восторг. «Это же сказку Андегрсена надо писать, как ты мегртвого кгролика гогрящим бушлатом укгрывал под бомбами! — хохотал он, — это же литегратугрная пгремия имени Нобеля в кагрмане! Садись, вместе напишем! «Кгролик и бомба»! Нет, не так. «Водогродный кгролик»! Отлично! Ну? Ну что ты такой кислый, Август, что и водка тебе не помогает ободгриться? Ну! Пошли во двогр, шапку запалим! А я мегртвого кгролика изобгражу! А ты меня волчьей шкугрой накгроешь и гречь надо мной пгроизнесешь, как в кино: «О догрогой кгролик Абграм! Дгруг мой! Ты погиб как настоящий гегрой в богрьбе с амегриканским импегриализмом! Ты погиб, но дело твое живет! Смегрть Амегрике!». Посмеемся от пуза! Ну, Август! Ну!
Но Аугуст уже не мог встать со стула: он был слишком еще слаб после всего пережитого, а бутылка оказалась слишком большая. «Ты пьян! — обвинил его Абрам и поднялся, покачиваясь: «Пошли я тебя спать пгристгрою: от тебя все гравно толку нету никакого… згря я только из-за тебя гработу пгрегрвал…», — ворчал он, таща Аугуста на себе в запутанные глубины своего большого дома, — «даже в кгролика не поигргали… завтгра с гребятами своими буду в водогродного кгролика игргать — с ними и то веселей будет… ну и тяжелый же ты, бгратец: отъелся в больнице, толстый стал как начальник лагегря Гогрецкий…».
Аугуст проспал долго и проснулся, когда небо в окошке возле шкафа только-только еще разгоралось розовыми зимними цветами. Аугуст полежал, повспоминал свою жизнь до вчерашнего вечера, и стал подниматься. Он лежал одетым: Абрам не стал с ним возиться, даже валенки с него не снял — только одеялом накрыл и подушку подсунул под голову. Аугуст встал, нашел дверь, вышел в коридор, пошаркал к выходу. Увидел туалет, вспомнил, что ему давно уже надо, с вечера еще. Зашел. Пока стоял, рассматривал пространство перед собой. Над сливным бачком была приделана полка, забитая всяким хламом: консервными банками с гвоздями, тряпками, бумажными свертками. Моток бельевой веревки тоже торчал из общей кучи. Аугуст вытащил моток, осмотрел, сунул в карман. В коридоре постоял, вспомнил где входная дверь, пошел туда. Снял крюк, сдвинул засов, вышел во двор. Обошел дом до той стороны, где глухой забор отделял поместье Абрама от соседнего владения. Покрутил головой. Увидел пару чистых березовых чурбаков у стены — чтобы сидеть и смотреть как дети играют, наверное; увидел и ворота детских качелей между стеной дома и забором: два столба с поперечной трубой поверху. Самих качелей уже не было — не сезон: без пяти минут декабрь на дворе… Поперечина была высоко. То, что надо. Аугуст подтащил чурбак под качели, забрался, стал привязывать бельевую веревку. Та была слишком длинная, путалась. Аугуст ее долго тянул, чтобы освободить конец. Наконец, дав достаточно допуску, привязал к трубе. Потом, не сходя с чурбака, стал ладить петлю, примеряя по росту. Все время получалось, как с галстуком: то коротко, то длинно, то узел затягивается не там где надо. Отладил и это. Вздохнул с облегчением. Встал поудобнее на чурбаке. Подумал: вернуться в дом и написать матери письмо? А Ульяне — отдельное? Но зачем? Ульяне — все равно, а у матери горя от этого не убавится. «Сволочь», — сказал он себе и надел петлю на шею. Стал поднимать глаза, чтобы увидеть еще раз небо: он ведь туда улетит сейчас? Интересно, встретит он отца или нет через несколько секунд? Но увидел Аугуст вместо неба два круглых глаза перед собой и один круглый рот. И в следующее мгновенье этот рот завизжал. От неожиданности Аугуст прыгнул с чурбака, забыв, что он уже привязался, дернулся, взбрыкнул ногами, сшиб чурбак, веревка дикой болью рванула за горло, но тут же и оборвалась, и Аугуст упал между столбами и ударился головой о чурбак, лежащий на боку. А вопль над забором не прекращался: катился над домами, как сирена воздушной тревоги. И вот уже Аюна стояла над Аугустом, и Абрам в кальсонах прыгал рядом с ней, и голос соседки истошно кричал из-за забора: «Поднимаюсь на тубаретку белье вешать — а вот он — ён: висить и глазами хлопаить, и вдруг — ка-ак сиганёть! Ой, мамоньки вы мои-и-и… йетаиштожеделаитца-та-а-а…. пааавесилсиаааа!!!..».