Даниил Гранин - Картина
На самом деле Лосев ничего не взвешивал, он подошел к гробу и вдруг услышал свой голос: «Дядя Юра!», огромные руки подбросили его… И он заговорил об этой жизни, путаной, счастливой, азартной, боевой… Время сейчас, что ли, такое — больше видны огрехи того же Поливанова, кого обидели, где погубили впустую людей, где зря разрушили. Но было и другое, было. Почему-то невидное теперь. Сколько школ настроили, сколько знаний дали. Газета в районе выходит. Кто ее наладил, кто типографию привез? Тех касс наборных давно нет, но с них начиналось, с тех призывов… Последние годы и Лосев считал его брюзгливым, ограниченным человеком. Но имел ли он право судить его, не судя себя? У Поливанова была мечта, он жил не щадя себя во имя прекрасной идеи. И не было в нем равнодушия. Никогда… Может, в наивности сила и преимущество поливановского поколения. Оно не повторится. Оно выплавлено революцией, оно уходит. Невольно он сравнивал их с собой, сейчас перед раскрытой сырой песчаной могилой он видел не приобретения, а потери.
Слушали хмуро, сочувствия своим словам он не ощутил. Он понял, что все ищут в его словах оправданий и, что бы он ни сказал, будут считать, что он оправдывается. И тогда, не умалчивая обстоятельств смерти Поливанова, заговорил напрямую, о чем шептались: Поливанов хотел сохранить для музея дом Кислых, по-своему, из последних сил боролся за это, и правильно делал, надо такой музей создать. В минувшие годы Поливанов много собрал экспонатов, теперь дело за городом. Жаль, что при жизни Поливанова не сделали такой музей.
— Надорвался… погиб, добиваясь, — отозвался кто-то позади Лосева.
— Лучшего здания для нашего музея не придумаешь, — продолжал Лосев и твердо сказал ни с кем не согласованное, не обговоренное: — Следует сохранить этот дом для музея, это будет лучшая память Юрию Емельяновичу.
— Правильно! — разгоряченно крикнул кто-то, нарушая торжественность панихиды.
— …это будет по-хозяйски, по-человечески, — все тверже говорил Лосев. — Раз мы так считаем, мы с вами, хозяева города, то так и будет!
Перед ним с обнаженными головами стояли среди черных мраморных крестов, красных пирамидок, у посеребренных оград люди, которых он знал, коренные лыковцы, которые выросли здесь, у которых родные лежали здесь же, которые когда-то и его придут хоронить сюда. Поколения лыковцев, которые стали землею России, вот и Поливанов тоже. Немного меньше, немного дольше, все равно мало, слишком мало отпущено человеку. Что-то у него разладилось с ними. Но он знал, что это надо перетерпеть. Без злости и обиды. Лучше в обиженных ходить, чем в обидчиках, вспомнились ему слова Поливанова.
Если б он сумел им сказать о самом главном. О короткой вспышке человеческой жизни, о шатком мостике между вечностью, пока тебя не было, и вечностью, когда тебя не станет! О том, что человеку дается на короткий срок немало, — эта земля, этот родной город, близкие, работа, любовь, как со всем этим обращаться?
Что-то слабо озарилось на миг, мелькнуло Лосеву во тьме, в которую он заглянул. Но он не мог понять, что это было, не мог выразить это словами, но что-то было, ощущение сокровенного смысла, которое появилось и исчезло.
Срываясь на вой, заголосила тетя Варя, за ней женщины. Стали подходить прощаться с покойным. В это время где-то позади, в толпе произошло движение, кто-то пробивался, и вдруг Лосев увидел перед собой Таню. Всхлипывая, она склонилась к гробу, поцеловала то холодное, твердое, что было когда-то Поливановым, слезы бежали по ее щекам, по шее, и в то же время, когда она отошла, и это поразило Лосева, лицо ее неприлично светилось счастьем. Она смотрела на Лосева, плакала и сияла. Невозможное это соединение счастья и горя было странным, потому что оба эти чувства пылали в ней с полной силой. Слезы вскипали в глазах и скорбных, и восторженных, она сжимала руки у груди, одновременно в тоске, в ужасе от перестука молотков, заколачивающих крышку гроба, и в радостном нетерпении, что клокотало и прорывалось в ней.
27
Прежде чем они остались на кладбище вдвоем, могильный холм был обшлепан лопатами, обложен цветами, тяжелыми венками, траурные ленты были расправлены, и наступили те неловкие минуты, когда ничего больше сделать для покойного было нельзя, и живые стали расходиться.
Таня и Лосев стояли рядом. Она еще ничего не успела сказать, сияла, устремленная к нему своей непонятной радостью. Подошел Рогинский, вид у него был торжественно-траурный, черное пальто, черный шарф, зонтик с загнутой ручкой висел на руке. Опустив глаза, он пригласил Таню на поминки в дом Поливановых.
— Почему меня, а Сергея Степановича? — удивилась Таня.
У Лосева неподвижная усмешка повисла на губах. Он смотрел на Рогинского, который, не поднимая глаз, сказал со значением:
— Я думаю, что Сергей Степанович все равно отказался бы.
— Это почему? — несколько рассеянно спросила Таня.
Рогинский поднял глаза на Лосева и снова опустил. Лосев сказал, что все равно он не сумел бы; ему и в самом деле предстояло ехать к Уварову, важно было прибыть сегодня и доложиться.
На это Рогинский тонко улыбнулся, взял Таню за руку, с какой-то особой настойчивостью отделяя ее от Лосева и торопя. Таня не двинулась, она даже нахмурилась на Рогинского, сказала, что ей надо поговорить с Лосевым, а там видно будет. Рогинский вызвался подождать. Таня отняла руку, она сама, сама найдет дорогу. Сказала резко и так откровенно нетерпеливо, что Рогинский растерялся.
— Напрасно ты, я только, чтобы не поставить в положение бестактности…
Таня неприятно прищурилась.
— Оставь нас. Неужели непонятно, что ты мешаешь.
Тон ее был невыносим. Рогинский снял шляпу. Узкий лоб пересекала красная полоса, стало видно, как он бледен. Он оглядел их с выразительностью, которая должна была предостеречь их.
— Я считал что все сплетни поскольку вы Сергей Степанович зачем ей позволять она безрассудна наглядно видно не ведает что творит я не могу не вмешиваться затронуты обе судьбы моя и ее вы подвергаете всеобщему, — он говорил без знаков препинания, сперва ровно, потом все быстрее.
— Простите, Рогинский, я не понимаю, о чем вы, — устало и безразлично сказал Лосев. — И не хочу понимать.
Одной рукой Рогинский оперся о ближний каменный крест, другой оперся о зонтик, выставив ногу, поза получилась театральной, и заговорил он иначе:
— Не хотите? Почему же так? Неприемные часы? Когда уговорить меня надо было — не жалели времени? Теперь я не нужен, мавр сделал свое дело, мавр может уходить.
— Какой мавр? — тупо спросил Лосев.
Рогинский принужденно рассмеялся.
— Представьте, был такой дурачок. Использовали его и выставили. Жертва доверчивости. Я тоже, я ведь поверил вам. И преодолел. Теперь не боюсь. Знаю, что попомнится мне, но не боюсь! Хватит!