Эдуард Тополь - Новая Россия в постели
После года преподавательской работы в институте мне предложили поступить в московскую аспирантуру. Я сказала: какая аспирантура? зачем мне? мне и так хорошо. Нет, говорят, это нужно для профессионального роста. Мол, одно дело — преподаватель, а другое — кандидат философских наук или даже доктор! Опять же в зарплате разница…
Ладно. Я легко написала реферат по философии, но для поступления в аспирантуру нужно сдавать иностранный, а я подзабыла его в своей бурной армейско-институтской жизни. Нужно было срочно «поднять» язык с помощью репетитора, и тут я вспомнила об Оскаре Людвиговиче, своем школьном учителе немецкого. Он был замечательным преподавателем, несмотря на старость и безумное уродство — крошечный рост, словно он просто усох от своего мезозойского возраста, и горб, который искривлял его пигмейскую фигуру на манер скособоченного вопросительного знака. Конечно, его школьные клички были Квазимодо и Горбачев, но у этого Квазимодо полкласса свободно говорили по-немецки, а вторая половина хоть и не «шпрехен», но читать по-немецки читали и даже понимали, что читают. Потому что Горбачевым и Квазимодо он был только до тех пор, пока шел от двери до стула или до кресла, которое мы приносили для него из учительской. А стоило ему — очень неловко, боком, с подпрыгиванием — взобраться на это кресло и усесться в нем — все, он превращался в дворянина, в аристократа, он захватывал любую аудиторию, даже второгодников на «Камчатке».
Короче, я разыскала его с помощью своей знакомой из роно, он уже был, конечно, на пенсии, ему было 82 года. И я попросила его стать моим репетитором. Так это началось, такая была завязка. Я даже не могу вспомнить какие-то особые подробности наших первых занятий, потому что я его безумно боялась, он для меня оставался школьным Квазимодо и Горбачевым, к тому же денежный вопрос было очень трудно с ним обсуждать — он так резко отказывался от денег, что я терялась, не понимала, почему это происходит. Но я их привозила, складывала в его столик, мы занимались дважды в неделю. Вдруг он заявляет, что не может брать с меня никакой платы и потому будет на эти деньги делать мне подарки. И стал дарить какую-то чушь — фаянсовую золотую рыбку, турецкую шаль, еще что-то. Причем совал мне эти подарки насильно, это было неловко, безобразно, я потупляла глаза. А потом сказал, чтобы я вообще не привозила денег, иначе он откажет мне в занятиях.
Но я уже не представляла себе, как я могу уйти от него, заниматься с кем-то другим. И не потому, что он самый лучший в мире учитель, а потому что по-женски чувствовала, что убью его этим уходом. Я же видела, как он ко мне относится, я же не идиотка и даже по профессии — психолог. Когда я входила к нему, он пел, он очень хорошо поет, и он готовил какую-нибудь замечательную еду к моему приходу, а я не могла это есть, но он просто отказывался заниматься, пока я не поем. И вот он все подаст — красиво, аристократически, белые салфетки, серебряные приборы, я сижу и давлюсь, а он смотрит — гном, почти карлик. А потом мы идем в другую комнату заниматься. И от него невозможно было уйти, он два часа отрабатывал, а потом не отпускал. Он сидел и вот так снизу вверх, он же маленький, на меня смотрел и о себе рассказывал. Что он по происхождению дворянин, отец его, русифицированный немец, был безумно богат во время революции его, конечно, убили, а детей отправили в Сибирь, он с шести лет жил в Тобольске. И как он там голодал, как погибла в тайге их мать, как от голода и тифа один за другим умирали его сестры и братья. Как он с двенадцати лет работал на каком-то руднике.. Как в двадцать два попал на мотоцикле в аварию, произошло искривление позвоночника, нужен был корсет, но не было денег… Рассказы были трагичные и пронзительные по горечи и переживаниям, как новеллы Цвейга или Шаламова, я не могла просто встать и уйти, я ждала конца, а он это чувствовал и очень ловко, очень умело, просто мастерски переводил один рассказ в другой, и это становилось болезненно, нелепо, потому что затягивалось допоздна, до полуночи. А время зимнее, морозы, и он стал отвозить меня домой на машине, у него был инвалидный «Москвич».
Но постепенно это меня захватывало — эти завораживающие рассказы, разговоры, он выглядел таким умным, мудрым, безумно ранимым и интересным. Он говорил, что каждому мужчине в шестидесятилетнем возрасте Бог устраивает тайный экзамен на знание сокровенного смысла жизни — если человек проходит этот экзамен, то Бог позволяет ему жить дальше, а если не проходит, то его жизнь заканчивается. Поэтому столько мужчин к шестидесяти умирают от инфарктов и инсультов. При этом передавать знание смысла жизни из рук в руки нельзя, каждый должен сам постичь эту тайну. А женщина, по его словам, познает эту тайну в момент родов, поэтому все женщины, как правило, живут дольше мужчин…
После четырех месяцев наших занятий он заявил, что мы должны заниматься чаще, потому что в Москве очень высокие требования, он достал эмгэушную программу. Моя мама согласилась, и я стала ходить к нему почти каждый день. А однажды я пришла и вижу: в комнате, над его столом висит лист бумаги с огромной буквой «Р». Я спрашиваю, что это значит, но он не отвечает и только потом, когда он меня провожал, он сказал, что по каким-то там переводам с латыни, что ли, этот знак означает: «Не надейся, не жди и радуйся!» Я посмотрела недоумевающе и ушла. Дальше приезжает его внук, он учился в Мурманске, в военно-морской академии, довольно красивый парень, и тут начинается вообще какое-то безумие: старик ревнует меня к своему внуку, он составляет завещание и отписывает мне свою квартиру в подарок, он пишет заявление в собес о том, что нуждается в уходе и чтобы мне платили деньги за визиты к нему. Мне пришлось просто сражаться, чтобы отказаться от всего этого, и все это тянется и тянется — мучительно и засасывающе, пятый месяц, шестой. Он приезжает к нам, разговаривает часами с моим мужем, это был мазохизм чистой воды, я не могла видеть, как он страдает и как мой Игорь под любым предлогом сбегает, оставляя нас снова вдвоем.
Пришла весна, первые оттепели, уже не нужна была его машина, но он провожал меня пешком до маминого дома и стремился взять за руку, под руку, но я отказывалась, я стеснялась его, ведь он был мне по плечо, все окружающие воспринимали нас как внучку и дедушку, и я шла впереди, а он семенил позади и пришептывал: «Смотри, на нас обращают внимание! На нас смотрят!» А он был человек известный в городе — когда приезжали иностранные делегации, его всегда приглашали на банкеты и всякие встречи.
А однажды он упал, это был апрель, еще были наледи, я видела, что ему больно, и испугалась — может быть, перелом, вывих? Все обошлось, но я вдруг поняла, что он мне дорог, и с тех пор позволяла ему брать меня под руку, хотя мне приходилось прогибаться как-то вбок, чтобы он мог доставать мой локоть и держаться за него. И так мы шли, и мне было стыдно за себя, за то, что я стесняюсь его, что я придумала себе, будто он мой дедушка, и пытаюсь мысленно внушить эту идею всем прохожим.