Баловни судьбы - Кристенсен Марта
По дороге из часовни я отвожу Анне-Грете в сторону. Анне-Грете до того маленькая — маленькая, и осторожная, и робкая, у нее всегда такой вид, словно она что-то выглядывает, высматривает у тебя за спиной или где-то сбоку от тебя — она почти никогда не смотрит прямо на человека. Но хотя она такая робкая, и так легко краснеет, и кусает ногти, и не смотрит в глаза, она по-своему очень храбрая, даже, можно сказать, гордая. Я сразу беру быка за рога, мне надо отделаться от той ноши, которую Калле как бы взвалил на меня в последнюю ночь. Я спрашиваю:
— Анне-Грете, у вас с Калле что-нибудь было?
Ее глаза бегают вверх-вниз по пуговицам моей куртки. Щеки вспыхивают, и она быстро мотает головой.
— Нет, — решительно отвечает она. — Почему ты об этом спрашиваешь?
Я медлю с ответом.
— Да, понимаешь, он о тебе говорил. Перед самой смертью. Вспомнил тебя. Просил передать тебе привет.
Я вижу, как глаза у нее наливаются слезами, становятся растерянными и смущенными. Она кусает свои и без того обкусанные ногти и вытирает глаза тыльной стороной ладони.
— Он просил, чтобы я... Помнишь тот случай с сараем? Ты нас тогда видела. Он просил передать тебе, что ты молодец: не продала нас тогда.
Анне-Грете поднимает глаза.
— Я и не могла продать.
— Мы знаем, они там здорово на тебя нажимали.
— Я все отрицала. Говорила, что ничего не видела.
Я поднимаю ее лицо за подбородок.
— И еще одна вещь.
Анне-Грете вся напрягается, когда я наклоняюсь к ней и осторожно прикасаюсь сухими губами к ее губам.
— Он просил поцеловать тебя. За него. И передать привет.
Она выпрямляется и замирает.
— Калле, — говорит она, и слезы бегут у нее по лицу. — Калле, Калле! Это правда, Рейнерт? Ты не врешь?
— Нет, — тихо говорю я, — не вру.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Калле! — повторяет она.
Теперь взгляд у нее совсем неживой. Словно перед ней открылась пустыня. Потом губы ее разжимаются, и она смотрит мне в глаза, не в землю, не в сторону, а прямо мне в глаза, и говорит медленно и четко, будто читает приговор:
— Господи, Рейнерт! Зачем вы угнали эту машину?
Потом поворачивается и убегает.
Второй раз я слышу сегодня эти слова.
И каждый раз мне кажется, что меня бьют по голове, бьют лопатой, поленом или уж не знаю чем еще.
6
Однажды за обедом мамаша говорит мне — она видит, что я ничего не ем, и говорит:
— Рейнерт, когда ты нынче встал?
Я ковыряю вилкой в тарелке. Что ей сказать? В девять я еще валялся в постели, встал и оделся только к полудню. А зачем мне вставать раньше?
— В десять, — отвечаю. — А в чем дело?
Некоторое время она молчит, просто сидит и смотрит на меня.
— Уж и не знаю, Рейнерт, но, может, ты захворал. Вон какой тощий стал. Сходил бы на прием к доктору Ли.
— К доктору Ли? — Я взрываюсь. — Ты что, совсем спятила? Что мне у него делать, у твоего доктора Ли?
Мамаша напускает на себя обиженный вид.
— Выглядишь ты плохо, вот что. И придержи язык, с матерью эдак-то не разговаривают.
— Сама ты плохо выглядишь, — отвечаю я. — За каким чертом я пойду к доктору? Тем более к доктору Ли, к этой жабе, он же тебе самой в последний раз не дал освобождения от работы.
— Доктор Ли знает свое дело. И повторяю, придержи язык. Ты его так распустил, что слушать тошно.
За столом становится тихо, и я вижу, как глаза у нее наполняются слезами.
— Я тебе помочь хочу, только и всего. Силушки моей нет смотреть, как ты маешься.
Что угодно, думаю я, только слез с меня уже хватит.
— Ладно, ладно, ладно. Прости, мамаша, я же знаю, что ты за меня переживаешь. Только пойми, никакой доктор меня сейчас не спасет! Может твой доктор достать мне работу? Может он вернуть Калле?
— Рейнерт, сыночек! Ты же ничего не ешь! Я весь обед слежу за тобой. Клюешь, как цыпленок.
— Сколько нужно, столько и ем, — бурчу я. И встаю из-за стола так резко, что дребезжит посуда. — Прости, мамаша, честное слово, я не хочу есть. Душно у нас что-то. Пойду прошвырнусь.
И убегаю, потому что она уже ревет. Когда я хлопаю дверью, я знаю, что она ревет, но ничего не могу с собой поделать, я не в силах сейчас видеть слезы. На улице я встречаю Бённу. Мы начинаем болтать, и он спрашивает, нет ли у меня монет, чтобы нам вместе съездить в город. С монетами у нас у обоих туго, но тут появляется Лайла с новой цыпой но имени Май-Бритт. Цыпа как цыпа, штукатурки на ней вагон: за ушами надушено, губы намалеваны, а на ресницах краски налеплено столько, будто она мышцы век нагоняет, этакий глазной культуризм, стоит эта цыпа, глазками хлопает и улыбается. Она, видишь ли, только-только переехала с родителями в один из новых корпусов в Линнерюде: ну и, ясное дело, настроилась приятно провести вечерок, надо же познакомиться с этими новыми городскими людьми и все такое. Они с матерью и сестрой явились сюда прямехонько из Удала. Папаша ее двенадцать лет каждую неделю, как маятник, болтался между Осло, где работал, и Удалом, и вот наконец они решились: сожгли за собой все мосты, оставили свою землю соседу и сняли хату в городе. Смотреть смешно, как она вся прямо светится от ожидания — нынче пятница, ее первый самостоятельный вечер в столице, так неужто мы проторчим все время здесь, возле дома? И потому мы с Бённой, хоть нам и стыдно, предлагаем девочкам оплатить поездку в город и обещаем в свою очередь пригласить их, когда у нас будут деньги. Но они и не думают отказываться, порядок — мы едем.
Такими, как этот, в ту весну и лето были почти все вечера перед выходными. Прямой дорожкой под густые, тенистые липы Дворцового парка к какому-нибудь перекупщику марихуаны. Потом, сидя на скамейке или развалившись на влажном свежем газоне, тянуть по очереди заветную сигаретку. И пока мы курим, смеемся и рассказываем разные истории, бросая недовольные взгляды на расфранченных пижонов, шествующих по Карл-Юхан, где-то у нас за спиной ноет маг, который кто-то притащил с собой и пустил едва сльшно, чтобы не привлекать внимания дворцовых гвардейцев и полиции:
Well we all need someone
We can lean on
And if you want it
Well you can lean on me[14]
Я так хорошо запомнил именно тот вечер потому, что уж больно худо обернулось дело с этой цыпой Май-Бритт. Все лето я был из-за нее в мандраже, все лето тянулась эта резина, и я не мог найти никакого выхода. Вот уж была деревенская дурочка, ничего не скажешь. За всю жизнь она приезжала в Осло раза три или четыре, хотя папаша ее вкалывал тут каждый день с самого ее детства — с тех пор как лишился работы на лесоповале у себя дома. Она мне все выложила в первый же вечер. О том, как она давила на своих, чтобы они переехали в город, потому что ей надоело жить в деревне и вместе с матерью копаться в огороде. О том, что все ее школьные подружки и приятели уехали из дому и жили теперь на квартирах в Конгсвингере или в Осло, потому что дома не было никакой работы. О том, как уезжали целыми семьями из-за того, что в Удале для них не было будущего и мужчины, работавшие вдали от семьи, устали от барачной жизни и вечных разъездов.
И вот наконец благодаря папашиной работе им подвернулась трехкомнатная квартира в Линнерюде, она освободилась неожиданно, и им нужно было быстро решить, переезжать или нет. И три недели тому назад, когда ее папаша вернулся домой, они устроили семейный совет, который она назвала тайной вечерей, а когда в понедельник в четыре утра он отправился на работу, у них уже было принято решение. Через неделю начались сборы, и вот они здесь, в обетованном граде, как она выразилась, хлопая своими голубыми глазищами. Ничего себе обетованный! В черепушке у нее был такой туман, хоть реви, — ты мог выложить ей всю правду, но она отскочила бы от нее, как от стенки горох. Она, ясное дело, считала, что ее тут ждет по меньшей мере карьера в кино или что-нибудь в этом роде — надо только всем мило улыбаться и делать, как велят. Девчонка, видимо, до одури начиталась всяких бабьих журналов и уж не знаю, чего еще, а штукатурилась она так, что смотреть было противно, и, когда мы расположились в парке покурить, она даже бровью не повела.