Альфред Дёблин - Берлин-Александерплац
— Кастет конфискован и приобщается к делу, судебные издержки возлагаются на осужденного, объявляется перерыв на десять минут, жарко, здесь топят слишком сильно, надо открыть окно, подсудимый, что вы имеете еще заявить?
Рейнхольд, конечно, ничего не имеет заявить — право просить о пересмотре приговора за ним сохраняется, и он очень доволен таким оборотом дела, бояться ему больше нечего. А два дня спустя все уже кончено, все, все позади, мы вне опасности! Паршивое, конечно, было дело с Мицци и этим ослом Биберкопфом, но пока все идет к лучшему. Вот и слава богу, аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!
Вот ведь как получилось; и в тот момент, когда забрали Франца и повезли его в сыскное, настоящий убийца, Рейнхольд, уже сидел в Бранденбургской тюрьме, никто о нем и не вспоминал, позабыт он, позаброшен; так бы его и не разыскали, даже если бы весь мир перевернули вверх дном. Что до него, то никакие угрызения совести его не мучили, и была бы его воля, сидел бы он там и поныне, а то и сбежал бы где-нибудь в пути, при пересылке в другую тюрьму.
Но так уж устроено все на белом свете, что оправдываются самые идиотские пословицы: сидит человек и думает, ну, теперь все в порядке, ан нет — что-нибудь да случится! Как это говорят — человек предполагает, а бог располагает, или — сколько вору ни воровать, а кнута не миновать.
Вот я вам сейчас и расскажу, каким образом Рейнхольда все же обнаружили и как ему в конце концов пришлось пройти свой скорбный путь. Ну, а если это вас не интересует, можете пропустить две-три страницы. Все, что рассказано в книге "Берлин — Александерплац" о судьбе Франца Биберкопфа, происходило на самом деле, и книгу эту надо перечесть два-три раза и хорошенько запомнить описанные в ней события, тогда правда их станет для вас наглядной и осязаемой. Но Рейнхольд уже сыграл свою роль. И только потому, что он олицетворяет беспощадную силу, которую ничто в мире не может изменить, я намерен показать его вам в последней жестокой схватке. Он остается твердокаменным и непреклонным до конца. Стоит, как скала, там, где Франц Биберкопф былинкой стелется по земле или, говоря точнее, изменяет свою природу словно элемент, подвергнутый действию определенных лучей.
Легко сказать: все мы — люди, все — человеки. Если есть бог, то он различает нас не только по нашим хорошим или дурным качествам, — у каждого из нас своя натура, своя жизнь, и все мы не похожи друг на друга ни по характеру, ни по происхождению, ни по нашим стремлениям… Так-то! Ну, а теперь послушайте о том, как кончил Рейнхольд.
* * *Надо же было случиться, что Рейнхольду пришлось работать в Бранденбургской тюрьме в циновочной мастерской вместе с одним поляком, но только настоящим: тот и в самом деле был известным карманником да вдобавок лично знаком с Морошкевичем. Услышал он фамилию Морошкевич и сразу захотел с ним повидаться. Друзьями ведь были. А потом увидел Рейнхольда и думает: уж больно он изменился. Что-то здесь не то! Ну, поначалу он сделал вид, будто вовсе и не был знаком с Морошкевичем, а потом как-то раз в уборной, где они курили тайком, подкатился к Рейнхольду, угостил его сигаретой и заговорил с ним. Оказалось, что тот еле-еле маракует по-польски. Вот тебе и Морошкевич; Рейнхольду эти польские разговоры пришлись не по вкусу, и он постарался убраться из циновочной мастерской — удачно разыграл несколько припадков, и мастер, ввиду его болезни, поручил ему обходить камеры и собирать работу. Теперь Рейнхольду реже приходилось сталкиваться с другими "циновочниками". Но поляк тот, Длуга по фамилии, от него все равно не отстал. Обходит Рейнхольд как-то с мастером камеры. Идет — покрикивает: "Сдавай готовую работу!" Остановились они у камеры Длуги, и пока мастер пересчитывал циновки, тот успел шепнуть Рейнхольду, что, дескать, знает одного Морошкевича, тоже карманника, из Варшавы, не родственник ли он ему будет? Рейнхольд с перепугу сунул Длуге пачку табаку и пошел дальше, крича вовсе горло:
— Сдавай готовую работу!
Поляк обрадовался, табачок искурил; понял, что дело нечистое, и начал шантажировать Рейнхольда, вымогать подачки — у того всегда почему-то водились деньги.
Дело могло бы сразу принять весьма скверный оборот, но поначалу Рейнхольду повезло. Ему удалось отразить удар. Он распространил слух, будто Длуга, его земляк, хочет "слягавить", так как знает про кой-какие старые его дела. И вот, в один прекрасный день, произошло жестокое побоище, Рейнхольд, разумеется, принял деятельное участие в избиении поляка. За это его посадили на семь суток в карцер, постель и горячая пища — только на третий день. Зато когда он вышел из карцера, кругом тишь, гладь да божья благодать.
Но вскоре после этого Рейнхольд сам подложил себе свинью. В продолжение всей его жизни женщины приносили ему счастье и несчастье, и на этот раз погубила его любовь своей властью.
История с Длугой привела его в сильнейшее возбуждение и ярость. Нет, верно! Сидишь тут целую вечность один-одинешенек, всякая сволочь измывается над тобой, никакой радости не видишь. Подобного рода мысли не давали ему покоя, с каждой неделей терзали его все больней. В конце концов он совсем дошел и стал подумывать о том, как бы прирезать этого Длугу. Вот тут-то и сблизился он с одним молодым парнем, взломщиком; тот тоже в первый раз сидел в Бранденбурге, в марте месяце у него истекал срок. Сперва эти двое сошлись на почве махинаций с табаком и вместе честили Длугу, а потом они стали закадычными друзьями и воспылали друг к другу нежностью. Такого с Рейнхольдом еще не бывало, и хотя это и не женщина, а мальчик, все же с ним очень приятно; живет себе Рейнхольд в Бранденбургской тюрьме и радуется, что эта проклятая история с Длугой имела такие хорошие последствия. Жаль только, что парнишке уже скоро срок выходит.
— А мне еще так долго придется арестантскую робу носить. Уйдешь, а я здесь останусь, ты меня сразу и позабудешь, Конрад, мальчик ты мой!
Парнишку зовут Конрадом, по крайней мере он так себя называет. Родом он из Мекленбурга, у него все данные стать со временем законченным бандитом. Из тех двоих, с которыми он работал по взломам в Померании, один получил десять лет и отсиживает их тут же в Бранденбурге.
И вот, в роковой день, накануне освобождения Конрада (это было в среду), оба друга в последний раз сошлись вдвоем в общей камере. У Рейнхольда прямо сердце обливалось кровью при мысли о том, что он опять останется один и никого-то у него не будет.
— Авось, — говорит Конрад, — найдется другой, дай срок, Рейнхольд, и тебя еще отправят на полевые работы в Вердер или еще куда.
Но тот никак не может успокоиться; не укладывается у него в голове, да и только, — почему ему так не повезло. Все из-за этой суки, из-за Мицци, и из-за скотины этой, Франца Биберкопфа! Проклятые остолопы! Жил бы я на воле барином, а теперь сиди здесь среди недоумков, и ни тпру, ни ну! Рейнхольд сам не свой, пристал он тут к Конраду — возьми да возьми меня с собой! И ноет, и скулит… Тот утешает его как умеет: "Что ты, говорит, это немыслимо, отсюда не убежишь — пробовали уже!"
Еще раньше они раздобыли у десятника из столярной мастерской бутылочку политуры; Конрад протянул ее Рейнхольду, тот выпил, и Конрад тоже хлебнул. Нет, бежать совершенно немыслимо, вот на днях двое бежали, вернее пытались — так один добрался уже до Нойендорферштрассе и только хотел подсесть на телегу, как патруль его и замел: он весь в крови был — изрезал руки об это проклятущее битое стекло, которым усыпан гребень стены. Пришлось положить его в лазарет, и еще неизвестно, заживут ли у него руки. А другой поумней оказался — как заметил стекло, сразу соскочил обратно во двор.
— Ничего у тебя не выйдет с побегом, Рейнхольд!
Тут Рейнхольд совсем раскис, нюни распустил. Подумать только, еще четыре года сидеть ему в этакой дыре из-за баловства на Моцштрассе да из-за этой стервы Мицци и обормота Франца! Но как приложился он еще разок к бутылке с политурой, — стало ему легче на душе. Вещи Конрада уже собраны, сверху на узелке его ножик; поверка уже была, дверь заперта на ключ, койки опущены. Сидят оба друга на койке Конрада — шепчутся. Рейнхольд в самом минорном настроении.
— Я, брат, тебе скажу, куда тебе пойти в Берлине. Как только выйдешь отсюда, отправляйся к моей невесте, впрочем черт ее знает, чья она теперь. Адрес я тебе дам. Сообщишь мне, как и что, там уж разберешься. И потом разузнай, чем кончилось то мое дело. Понимаешь, Длуга вроде что-то пронюхал. В Берлине был у меня один знакомый, так, совсем дурачок, Биберкопф по фамилии, Франц Биберкопф, и он…
Шепчет Рейнхольд, шепчет и все обнимает Конрада, а тот, понятно, навострил уши — сидит, поддакивает. Вскоре он уже в курсе дела. Потом Конраду пришлось раздеть Рейнхольда и уложить его на койку, так ему плохо, ревет, злость его душит и досада на свою судьбу. Ничего он не может поделать — сидит здесь, как в мышеловке! Конрад говорит, что четыре года это, мол, пустяки, но Рейнхольд и слушать не хочет. Нет, не вынесет он этого, он не может так жить! Словом, с ним случилась обычная тюремная истерика.