Джек Керуак - На дороге
— Ах, — сказал Дин, — мне очень жаль, Виктор, что из-за нас ему стало грустно.
— Ему не грустно, ребенок плакать.
В дверях за спиной Виктора стояла, не решаясь выйти, его маленькая босоногая жена. С беспокойной нежностью во взоре она дожидалась момента, когда младенец вернется ей на руки, такие смуглые и ласковые. Продемонстрировав нам сына, Виктор снова влез в автомобиль и горделивым жестом указал направо.
— Да, — сказал Дин и, повернув машину, направил ее по узким, как в Алжире, улочкам, и всюду нас провожали кроткие и одновременно любопытные взгляды.
Мы подъехали к публичному дому. Это было шикарное заведение, украшенное лепниной и залитое золотистыми лучами солнца. На улице, облокотившись на подоконник открытых окон борделя, стояли два полицейских в мешковатых брюках, сонные и скучающие. Когда мы входили, оба окинули нас коротким пытливым взглядом, и все те три часа, что мы куролесили у них под самым носом, они не сходили с места. Лишь в сумерки мы вышли и, согласно распоряжению Виктора, вручили каждому из них сумму, в переводе составляющую двадцать четыре цента, — просто для соблюдения проформы.
А внутри мы обнаружили девушек. Одни развалились на кушетках по ту сторону танцевальной площадки, а справа, у длинной буфетной стойки, накачивались спиртным другие. В середине был устроен сводчатый проход, ведущий в маленькие спальные кабинки, похожие на те, что ставят для переодевания на городских общественных пляжах. Кабинки эти со двора были освещены солнцем. За стойкой стоял хозяин — молодой парень, который, узнав, что мы хотим послушать мелодии мамбо, моментально исчез, вернулся с кипой пластинок, большей частью Переса Прадо, и принялся заводить их через громкоговоритель. Спустя минуту весь город Грегория мог услышать, какое веселье разыгрывается в «Зала де Байль». В самом же зале музыка грохотала — а именно так и надо слушать музыкальный автомат, для этого он и придуман — так оглушительно, что мы с Дином целую минуту не могли оправиться от потрясения, поняв, что сами ни разу в жизни не отважились послушать музыку так громко, как хотели, а хотели всегда именно так. Ее дребезжащие звуки едва не сбили нас с ног. Еще через несколько минут половина населения ближайших кварталов собралась у окон полюбоваться тем, как Americanos отплясывают с девицами. Люди стояли на земляном тротуаре бок о бок с полицейскими и, перегнувшись через подоконник, безучастно наблюдали за нами. «Еще мамбо-джамбо», «Чаттануга де мамбо», «Мамбо нумеро охо» — эти потрясающие мелодии переполняли собой таинственный золотистый послеполуденный час, напоминая о звуках, которых ждешь в день Страшного суда и Второго пришествия. Трубы звучали так громко, что были, казалось, отчетливо слышны в пустыне, где и родились когда-то первые трубные звуки. Барабаны задавали бешеный ритм. Ритм «мамбо» — это ритм «конга» с берегов Конго, реки, принадлежащей Африке и всему миру; это настоящий всемирный ритм. «Ум — та, та-пу — пум, ум — та, та-пу — пум». Динамик обрушивал на нас грохот фортепиано. Каждый вопль вокалиста казался предсмертным. Под заключительные трубные рефрены чудовищно неистовой «Чаттануги», сопровождавшиеся достигшей апогея дробью барабанов «конга» и «бонго», Дин застыл и минуту стоял как вкопанный, пока его не прошиб холодный пот. А потом, когда трубы резко всколыхнули оцепенелый воздух раскатами пещерного эха, глаза его округлились и расширились, словно при виде дьявола, и он зажмурился. Меня и самого трясло, как марионетку. Я слышал, как ветер труб задувает источник еще недавно виденного мною света, и дрожал от страха.
Под быструю «Мамбо-джамбо» мы с девицами закружились в бешеном танце. Сквозь собственное бредовое состояние мы начинали видеть, насколько они разные. Да, девицы были бесподобные! Удивительно, что самая неуемная из них оказалась наполовину индианкой, наполовину белой, и было ей всего восемнадцать. Она приехала из Венесуэлы и походила на девушку из приличной семьи. Одному Богу известно, зачем ей понадобилось в таком возрасте, с такими пухлыми щечками и невинными глазами становиться в Мексике проституткой. Наверняка ее довела до этого какая-то страшная беда. Пила она, не зная меры, и останавливалась только тогда, когда казалось, что ее того и гляди стошнит от последней рюмки. К тому же рюмки она то и дело опрокидывала, что было неплохим способом заставить нас как следует раскошелиться. Вырядившись средь бела дня в тонкий халатик, она лихо отплясывала с Дином, висла у него на шее и молила, молила обо всем на свете. Дин так одурел, что не знал, с чего начать — то ли с девушек, то ли с мамбо. Наконец они умчались в сторону кабинок. Мне досталась нудная толстая девица со щенком. Она страшно разобиделась, увидев, что я невзлюбил собачонку, которая то и дело норовила меня укусить. Решив пойти на компромисс, девица унесла щенка, однако, когда она вернулась, меня уже заарканила другая, поаппетитнее, но тоже не из самых лучших. Эта сразу повисла у меня на шее, как пиявка. Я пытался вырваться из ее объятий и подобраться поближе к шестнадцатилетней чернокожей девчонке, которая сидела в другом конце зала, угрюмо разглядывая собственный пупок сквозь приоткрывшуюся в коротеньком платьице щель. Вырваться мне так и не удалось. Стэн занялся пятнадцатилетней девочкой с кожей цвета миндаля и в платье, которое было застегнуто на несколько пуговиц вверху и на несколько пуговиц внизу. Все это было чистейшее безумие. Через ближайшее окно за нами наблюдало не меньше двадцати человек.
В какой-то момент появилась мать чернокожей малышки — скорее, даже не чернокожей, просто смуглой. Когда я это увидел, мне стало стыдно добиваться той, кого я по-настоящему желал. Я позволил пиявке увести меня в глубь заведения, где, словно во сне, под грохот и рев установленных внутри дополнительных громкоговорителей, мы с полчасика испытывали пружины кровати. Это была простенькая квадратная комнатенка с деревянными перекладинами вместо потолка, с образком в одном углу и умывальником в другом. Темный коридор оглашался девичьими криками: «Agua, agua caliente!» — что значит «горячая вода». Стэн с Дином тоже исчезли. Девица моя запросила тридцать песо, или около трех с половиной долларов, а потом принялась сверх того вымаливать еще десять песо, сочинив при этом длинную невразумительную небылицу. Я не знал счета мексиканским деньгам; знал я только одно: у меня не меньше миллиона песо. Я швырнул ей деньги. Мы снова помчались танцевать. У полицейских был все тот же скучающий вид. Динова венесуэльская красотка втащила меня через какую-то дверь в еще один чудной бар, который, судя по всему, тоже принадлежал публичному дому. Молодой буфетчик, протирая бокалы, разговаривал со стариком с подкрученными кверху усами, а тот сидел и с пеной у рта что-то доказывал. И там был громкоговоритель, захлебывавшийся звуками мамбо. Казалось, одурманен весь мир. Венесуэла повисла у меня на шее и принялась выпрашивать выпивку. Буфетчик, мол, ей не нальет. Она все просила и просила, а когда он наконец дал ей рюмку, она ее расплескала, и на этот раз уже не нарочно — я увидел досаду, мелькнувшую в растерянном взгляде ее несчастных, глубоко запавших глаз.