Уильям Стайрон - Признания Ната Тернера
И — Боже ты мой! — сейчас же на меня опять напала головная боль, да такая, что я остановил коня, спешился и встал на горячем поле, прижав лоб к седлу. Закрыл глаза; на черном фоне плыли светящиеся красные точки, а легкие, казалось, полностью забило пылью. Когда конь переступал ногами, меня качало, будто я в лодке. Через поле из дома доносились крики ужаса; один страшный женский крик, срывающийся, долгий, оборвался с пугающей внезапностью. Поблизости я услышал чей-то голос, это был Остин, и, глянув вверх, я увидел его верхом на неоседланном жеребце, а один из негров Брайанта сидел у него сзади. Этому второму я велел сесть на моего коня и послал их обоих на опушку леса ловить Претлова с помощниками. Я пошатнулся, упал на колени, торопливо вскочил.
Нат, что с тобой, ты заболел? — уставился на меня Остин.
Вперед, — отозвался я, — и ходу, ходу!
Они умчались.
Оставшись пеши, я обошел труп Ричарда Уайтхеда, лежавший вниз лицом между двумя рядами кустиков хлопка. Я еле ковылял, держась за бревенчатый частокол, разделяющий поле и скотный двор, — забор был знакомый, я его сам и ставил. Мои люди в доме, на конюшне и в хлеву производили варварский грохот. Из окон снова послышались крики; я вспомнил, что приезжающие к матери на лето дочки миссис Уайтхед как раз дома. Я полез через забор, чуть не упал. Хватаясь за кол забора, мельком увидел, как Генри с кем-то еще, тыча ружьем в спину, силком ведут толстого дворового негра Хаббарда к фургону: пленный евнух ни за что не пошел бы с нами добровольно, но, связанный и посаженный в фургон к другим таким же верным домашним псам, никуда он не денется.
Боже мой, Господи, Боже, — причитал он, когда его впихнули в повозку, при этом хныкая так, будто у него сердце сейчас разорвется.
Выйдя к тому времени из-за угла воловьего хлева, я посмотрел в сторону веранды. Там никого не было, только двое, занятые в последней между ними драме — угольночерный мужчина да женщина, фарфорово-белая и так же фарфорово, кукольно, окостенело застывшая в несказанном ужасе; у двери они рьяно припали друг к другу, якобы в попранном единении и расставании непосильном, и тут на миг веранду будто залило светом, излившимся из истока моего собственного бытия. Затем я увидел, как Билл отпрянул, словно после поцелуя, и быстрым махом руки вбок разом почти что обезглавил миссис Уайтхед.
Тут он увидел меня.
Вон там она, Проповедник, там, последняя осталась! — завопил он. — Сам разберись с ней! Рядом с погребом, ну! Давай, как раз тебе оставили! — И даже в такой момент он не забыл поддеть меня: — Юшку пустить не сможешь, считай — все, откомандовался!
Беззвучно, не говоря ни слова, Маргарет Уайтхед поднялась на ноги, выйдя из своего убежища между стеной дома и приподнятым на уровень фундамента наклонным люком, ведущим в погреб, и бросилась от меня бежать — бежать изо всех сил. Быстрая и легкая, она бежала, как бегают дети — расставив в стороны напряженные голые руки, русые волосы с бантиком мотались из стороны в сторону над голубеньким платьем, взмокшим от пота и прилипшим к ее лопаткам продолговатым пятном более темного цвета. Ее лица я сразу не разглядел; что это она, я осознал лишь, когда, поворачивая за угол, она потеряла ленточку, которую я уже видел у нее — шелковая, невесомая, прежде чем упасть наземь, она долго порхала в воздухе.
Эй! Эй! Уходит! — орал Билл, топором показывая на нее другим неграм, к тому времени появившимся на противоположной стороне двора. — Что, проповедник, тебе ее отдать, или ты ее не хочешь?
О, как же я хочу ее, — подумал я, вынимая из ножен шпагу. Она выбежала на покос, и когда я тоже обогнул угол дома, сперва я подумал, что она ускользнула — нигде никого не было видно. Но она просто упала в высокой, по грудь, траве, и, не успел я остановиться, как она вновь поднялась — маленькая стройная фигурка в отдалении — и опять побежала к покосившемуся дальнему забору. Я опрометью бросился в траву. В воздухе мельтешили кузнечики — то быстро, то будто повисая перед носом, проносились передо мной, иногда натыкались на меня, легонько царапая щеку. Пот заливал глаза. Правая рука со шпагой висела, словно несла тяжесть всей земли. Но я быстро настигал Маргарет, так как она скоро устала, и догнал ее, когда она пыталась перелезть через гнилой частокол. Она не издала ни звука, не вымолвила ни слова, не повернулась ни с мольбой, ни с увещеванием, ни с попыткой сопротивления, ни даже просто взглянуть на меня. Я тоже молчал; наше последнее свидание вышло, быть может, молчаливейшим на свете. Один из кольев у нее под ногой вдруг треснул и с пылью и хрустом подломился, и она упала вперед, все так же расставив голые руки, будто готовясь обнять кого-то любимого, по ком она долго скучала. Когда она падала, а потом вставала, я впервые услышал ее судорожное, сбившееся дыхание; именно этот звук стоял у меня в ушах, когда я сунул шпагу ей в бок, куда-то пониже груди, только сзади. Тут она, наконец, вскрикнула. Гибкость, грация, проворная радость движения — все это разом отлетело от нее, как сонм теней. Скомканной кучей тряпок она повалилась на землю, и, пока она падала, я еще раз пырнул ее в то же место или рядом с ним, где кровь уже окрасила красным голубенькую тафту ее платья. На сей раз вскрика не последовало, но эхо того первого звучало в моих ушах, как дальний зов ангела. Отвернувшись от ее простертого тела, я вдруг услышал некий постоянный звук, свистящий наподобие шквалистого ветра в сосновой роще, но сразу понял, что это шум моего собственного дыхания, со стонами вырывающегося у меня из груди.
Шатаясь, я побрел от нее по полю прочь, что-то сам себе под нос выкрикивая, как умалишенный. Но не успел я сделать дюжины шагов, послышался ее голос, слабый, ломкий, почти бездыханный, не голос, а воспоминание — он был еле слышен, звучал как будто издалека, с какой-то полузабытой лужайки детства: Ох, Нат, как мне больно. Пожалуйста, Нат, убей меня, о, как больно.
Я остановился и оглянулся.
Умирай, Господи, ну умирай же, отдавай пустую свою белую душу, — плакал я. — Умирай!
Ох, Нат, пожалуйста, убей меня, как мне больно.
Умирай! Умирай! Умирай! Умирай!
Шпагу я давно выронил. Вернулся, посмотрел на девушку. Ее голова лежала на внутренней стороне предплечья, словно она, успокоившись, собиралась поспать, а все русое струящееся великолепие ее волос переплелось и перепуталось с подсыхающей, местами пожелтевшей уже зеленью некошеного луга. Кузнечики неуемно и неумолчно скакали и шевелились в траве, прыгая у самого ее лица.
Как больно, — донесся до меня ее шепот.
Закрой глаза, — сказал я. Нагнувшись, я поискал в траве какой-нибудь прочный дрын от забора, и тут опять почувствовал ее девчоночий запах и аромат лаванды, горьковатый на мой вкус, но приятный. — Закрой глаза, — еще раз приказал я. И, когда я уже занес над ее головой кол, она поглядела на меня, как будто отрешившись от немыслимого своего страдания, и ее несколько сонный взгляд выражал такую нежность, какой я и представить себе не мог; она что-то пробормотала так тихо, что я не расслышал, и, умолкнув, закрыла глаза, чтобы больше никогда не видеть безумия, иллюзий, заблуждений, грез и раздоров. Кол опустился на ее голову, и она сразу умерла, а я забросил окаянную треснувшую дубину далеко в бурьян.
Как долго я бесцельно кружил возле ее тела, вслепую неизвестно что искал, подобно псу бродячему рыская по углам покоса, — как долго это продолжалось, я не помню. Солнце поднялось еще выше и нещадно палило; все тело у меня раскалилось, и тут с фермы послышались голоса моих ратников, которые звали меня, но их выкрики доносились откуда-то из невероятной дали. Когда я пришел в себя, я сидел на бревне у опушки леса и, обхватив голову руками, безотчетно думал о давних мгновениях прошедшего детства — теплом дожде, листве дерева, крике козодоя, рокоте мельничного колеса, треньканье “еврейской арфы” — обо всем том, что было сто веков назад. Потом я встал и снова предался бессмысленному, но зачем-то обязательному кружению около ее тела на расстоянии, но в пределах видимости, как будто этот смятый голубой комок — центр орбиты, по которой я должен совершать нескончаемое паломничество. Во время этого кружения был момент, когда мне показалось, что я вновь слышу ее щебечущий голос, вижу, как она встает с опаленного, чуть не пылающего поля, раскидывает руки, будто перед полным залом невидимых зрителей, и, стоя с развевающимися по ветру русыми волосами и затрапезным школьным платьишком, восклицает: “Свершилось, в радостном экстазе я растворяюсь в бесконечности любви!” Но тут же прямо на моих глазах она исчезла — растаяла, как тает образ, сотканный из воздуха и света; тогда я, наконец, отвернулся и пошел к своему войску.
Весь день после этого мы шли на север, сметая все на своем пути. За исключением кое-каких недолгих непредвиденных остановок и задержек, нашему продвижению всюду сопутствовал успех. У Портера, у Натаниэля Френсиса, у Барроу, у Эдвардса, у Харриса, у Дойла — везде мы все перевернули, и каждая усадьба после нас являла собою сцену всеобщего безжалостного истребления. Самого Натаниэля Френсиса мы упустили (значительно позже я узнал, что в это время он как раз отлучился в Сассекс), так что тут судьба над нами немножко посмеялась, а Сэм с Биллом были горько разочарованы — в самом деле: почти единственный белый в округе, действительно прославленный своим жестоким обращением с неграми, и его-то как раз обошел клинок нашего мщения! Его, которому готовился особый, исключительный конец. Вот уж, действительно, превратности войны!