Михаил Чулаки - У Пяти углов
Федя-то настороже — и то неприятно. А деду? Вышел человек мирно в уборную, идет себе в кальсонах — и вдруг из темноты фигура навстречу!
— А?!. Кто?!.
— Тихо, дед, не бойся, это я.
— Кто?! Ты, Федька?! Ты чего?! Что случилось?! Да, что случилось? Почему Федя здесь? Срочно
объяснить, почему он здесь!
— Да понимаешь… Шел домой… А тут стоит кодла. Каратисты эти. Они слово, я им — их-то много. Пришлось рвать когти. Хорошо — рядом парадняк этот. И ключ с собой. Потому ушел. А то бы сделали козью морду.
Да как же — среди ночи, на человека! Надо в милицию!
Да, стой сейчас Федя с Левицким в руках, пришлось бы разговаривать иначе. А так стало даже смешно: дед толстый, живот выпирает из кальсон, на груди шерсть седая.
— Какая милиция? Ушли давно. Увидали, что я утек домой. Я тоже пойду.
— Ты что? А вдруг они еще внизу?
— Выгляну, посмотрю. Да нет, ушли. Я ж здесь спасаюсь уже минут пятнадцать. Посидел в кухне, почитал старую газетку.
— Подождал бы еще. Посидел.
Федя бы посидел, а Славка внизу постоял? Еще подумает, что накрыли Федю с Левицким!
— Не, почапаю. Надо. Хорошо, когда вот так: убежище по пути.
— В старые времена цари дворцы себе строили, чтобы ночевать на полпути. Вот как Чесменский. Назывались путевыми или попутными. А у тебя здесь попутная квартира.
Колоссальный дед у Феди: стоит среди ночи в одних кальсонах и читает лекцию!
— Ладно, дед, досыпай, а я почапал. Дойду цел, не боись.
Выскочил на лестницу, закрыл за собой дверь — уф, облегчение!
Славка стоит, курит внизу — заждался.
— Долго ты.
— Бумажка долго отлеплялась чего-то. Не хотелось рассказывать про деда.
С минуту они молча шли по пустой улице. Да теперь пусть бы прохожие — не страшно! Наконец Славка сказал:
Ты пока не заходи ко мне. Пока у меня этот Братька. Ни к чему тебе. Скоро уедет. Не могу ему отказать — поесть да переночевать. Он ничего парень, только свихнутый. Со мной случай был когда-то: переломал я одному гаду кости. Я-то приемы знаю. Оборона, но ее не сразу докажешь, когда я цел, а он инвалид. Тем более и вступился не за себя, прокурор так и сказал: «Нечего было лезть, шел бы мимо!» Сама «Комсомолка» выступила, статья была на полгазеты, потом, говорят, писем чуть не тысяча — защитили, короче, но пока дело делается, откантовался я год на лесоповале. А там блатники не любят таких, потому что я им не поддался, кланяться им не хотел. Вот и сунули аккуратно под трелевку — потому и стало у меня на одну ногу меньше. А этот Братька Михно вытащил, а то мог бы совсем туда… — Славка небрежно махнул рукой куда-то вверх. — Вытащил. Не знаю почему. Полюбил меня за что-то. Потому я ему как бы должен. Он хороший парень. Но артист еще тот. Был простой кукольник — ну там пачку денег нарезанной бумагой подменить, потом стал на билетах лотерейных выигрышные номера подделывать, а теперь вон куда взлетел — картины заменяет: оригинал на копию так, что не отличишь. Тоже, между прочим, талант. Ему бы в реставраторы — большой вышел бы спец. Понял теперь, почему он сделал стойку на ту девочку? Он бы ей перешерстил коллекцию! И ты тоже… Потому не заходи пока — молодой ты против него. Я-то ему не поддамся, но не накормить не могу!.. Ну давай, пока. Спасибо. Здорово ты придумал с этим пеленгатором.
Славка свернул на Разъезжую, а Федя к себе на Ломоносова.
Оставшись один, Федя испугался по-настоящему. Будто там в отцовской прихожей страх заморозило, а теперь оттаял. Что было бы, если бы дед встретил на пять минут раньше? На три! Увидел бы картину в руках. И сказал бы такое… такое… Страшнее, чем тот мужик из Толстовского дома своему прыщавому Сашке! Как после этого смог бы Федя жить, встречать деда, отца?! Да, прошел в трех минутах от полной гибели! Судьба! И значит, счастливчик он, Федя Варламов!..
Приступ страха прошел — и к себе наверх Федя поднялся почти веселым. Да, чуть не погиб на всю жизнь, но ведь пронесло! Зато пережил ночку — за год столько не переживешь! А это чего-то стоит — столько пережить!
Мочка, оказывается, не спала.
— А, явился — не запылился! Ну чего там у твоего Алика? Весь промок небось? Тогда развесь все в кухне.
— Ага, развешу! — радостно подтвердил Федя.
И как он забыл, что врал мочке! А если бы встала и пощупала одежки?! Прежде чем развесить, старательно вымочил под краном и брюки, и рубаху, и куртку.
Уже улегшись, Федя сообразил, что Стелла осталась без подарка… А вот что: он ей подарит веломобиль!
Правда, тот еще не готов, но если поднажать им всем троим — можно успеть. Да, подарит. Все равно Феде весной в армию. А если станут возникать Димка с Аликом — они, мол, тоже работали?! Им в армию только через год — успели бы погонять. Ну, во-первых, идея чья — Феди! И вкалывал он больше всех! Короче, надавит на них. Вот только — понравится ли Стелле веломобиль? И тут Федя отчетливо понял, что веломобиль — не для нее. На нем ведь надо самой работать ногами, а она не из таких, ей будет лень — самой. Ей надо, чтобы ее вез мотор, а что от мотора вредный выхлоп, от которого скоро всем дышать будет нечем, — это ей плевать. Лишь бы вез мотор — и плевать на все остальное…
Так Федя и заснул — с чувством досады на Стеллу, которой не может понравиться веломобиль.
13
Филипп ходит с обиженной мордой. На лбу прямо написано крупными буквами: «Ах, меня не ценят!» И устроил вчера тихую демонстрацию: дома ничего не было, надо бы пойти купить мяса или чего-нибудь, а он сидит, будто его не касается. Ну и что? Вот и пригодилась тушенка, та самая, из-за которой чуть не пропала Рыжа. Съел тушенку — и что этим доказал? Детство и больше ничего.
А сегодня должен был прийти тот самый самодеятельный поэт, которого откопал Николай Акимыч. Макар — а фамилию Ксана не помнит. Самодеятельный — но все-таки поэт, все-таки, значит, есть в нем что-то необычное. И нужно поэтому принять. Полы протереть, приготовить что-нибудь.
По этому поводу Ксана встала очень рано: Филипп еще завтракал — значит, нет и десяти. Ксана подумала, что после завтрака Филипп пойдет по магазинам и можно будет пока протереть пол в их комнате, но он вошел все с тем же страдальческим видом и сразу уселся за рояль. Решил продолжить вчерашнюю тихую демонстрацию. Пускай! Пусть когда-нибудь настоит на своем, утвердит самолюбие. Тем более и правда можно понять, что ему больше хочется сочинять музыку, чем идти в магазин, — но когда Ксане протирать пол, если он будет безвылазно сидеть за роялем? При нем не протрешь, если начать шаркать шваброй, когда он творит, будет такая трагедия — не дай бог! Конечно, все мужчины _эгоисты, а тем более — таланты. И если бы
Филипп был эгоистом, с самого начала, знать не знал бы ни о каком хозяйстве, ни о каких магазинах, — что ж, пришлось бы примириться. Но Филипп знать знал и даже очень исправно ходил по магазинам — и вдруг демонстративно перестал! Как же не заподозрить, что эгоизм его — неорганичный, как полюбил выражаться Коля Фадеев, когда стал главным балетмейстером (вот кого невозможно представить с сумкой в магазине — Колю Фадеева!), что Филипп решил играть в эгоиста — а заодно играть в настоящего мужчину, повелителя, а заодно играть в настоящий талант? Если человек действительно органично выше прозы жизни — это одно, это даже прекрасно, но если играет, если на самом деле он в этой прозе как дома и только для фасона воротит нос — совсем другое.
Но раз уж Ксана встала вся невыспавшаяся, раз нельзя было протирать полы, оставалось пойти чего-нибудь купить, чем кормить вечером поэта. Только сначала выпить чаю, потому что без чая Ксана не человек. Хорошо хоть, Николай Акимыч сегодня работает с утра, можно спокойно выпить чай в комнате, не слушать бесконечные причитания Антонины Ивановны про грязищу и вонищу.
А Филипп сочинил какие-то новые отрывки, которых Ксана раньше не слышала, — и твердил их теперь без конца. Ясно, что до двух он не прервется. Пришлось идти чего-нибудь покупать на вечер. Рыжа умильно прыгала вокруг, пока Ксана одевалась, не понимает собача, что нельзя ее теперь брать с собой в магазины. А так бы хорошо! Но нельзя из-за каких-то подонков, которые придумали промысел — воровать собак.
— Нельзя, Рыженька, нельзя. Погулял же утром с тобой Филипп? Ну и сиди.
Рыжа вздохнула и улеглась. Все понимает.
А Ксана вышла и сразу повернула к тому самому Толстовскому дому, словно доказывая лишний раз себе, что никак нельзя было брать собачу.
Только перешла Щербаков — а навстречу Оленька Накасонова! Когда-то вместе учились в хореографическом, потом танцевали в театре, но недолго, потому что Оленька рано ушла, закончила балетмейстерский. Не виделись лет десять! И вдруг на улице — да еще около самого дома!
Растолстела Олька! Она, еще когда танцевала, с трудом удерживала вес, питалась как святой Антоний, а бросила, стала есть нормально — все понятно.