Леонид Зорин - Скверный глобус
— Шагай без спеха, — сказал Геннадий. — Иначе дыхалка подведет.
— Я знаю.
— Еще бы. Ты все у нас знаешь. Но только не балабонь на ходу. Идти надо молча. Это — закон.
Спустя полчаса миновали кладбище. Иван Эдуардович горько смотрел на покосившиеся кресты, на запорошенные надгробья, на многих уже не прочтешь ни буковки — в душе его поднималась тоска. «Нелепая мне выпала жизнь, — подумал он, — какая-то выморочная, нескладная, с глупыми перепадами».
Он стал уставать. Дышать было трудно. И все же упрямо брел за Геннадием, смотрел в напружинившийся затылок.
Студеный воздух большими хлопьями все гуще и злей набивался в грудь. Геннадий спросил:
— Подмерз?
— Пожалуй. Еще далеко нам?
— Ближе, чем было. Беседку видишь? Передохнем. А там еще один марш-бросок. Туман догоняет, будь он неладен.
В беседке Геннадий достал бутылку и весело подмигнул:
— Припас. Как будто бы знал, без нее не вырулишь.
Он сделал три обильных глотка и передал бутылку Жолудеву.
— Согрейся. Тебе не помешает. Пей из горла́, стакано́в тут нет.
Жолудев мысленно содрогнулся, но превозмог себя — отхлебнул.
Геннадий сказал:
— Этот туман много съест снега. Но будет теплее. Заморозки — при ясной погоде. А коли облачно — их не будет.
Потом он медленно произнес:
— Есть у меня к тебе разговор. Ты мне признайся: ты — глас народа? Только не ври. Я твой голос знаю.
Иван Эдуардович помолчал, негромко сказал:
— Да, это я.
— То-то, — Геннадий потер ладони и рассмеялся удовлетворенно. — Меня не обманешь. Я сразу признал. И говоришь ты, ровно поешь, и голос у тебя, как у кенара, а никогда я тебе не верил. Чувствовал, что кривой человек.
— Не знаю, что тебя так расстроило, — нервно сказал Иван Эдуардович. — Я просто делаю свое дело.
— Важно понять, какое дело. Твое дело — болеть за Россию?
— А что тут дурного? — откликнулся Жолудев. — Чем это тебя задевает?
— А тем, что не вешай лапшу мне на уши, — резко прервал его Геннадий. — По-твоему, я народ или нет?
— Все мы — народ.
— Все, да не все. Думаешь, Иваном назвали, ты уже свой? Мало ли что… Щенка по-всякому можно назвать, но если ты — пащенок, значит — пащенок. Дал я тебе такое право, чтоб ты заявил, что ты — мой глас?
Жолудев побелел от обиды.
— Ты сам мне скажи, кто дал тебе право давать мне право?
— А ты подумай. Кто в зоне трубил? Ты или я?
— Однако любопытно ты мыслишь, — запальчиво возразил ему Жолудев. — По-твоему, зона — наш высший суд? А те, кто на воле, — они не в счет?
Геннадий подумал и жадно выдохнул:
— Нет, не поймешь. Мы так устроены: нам воля и зона — один каравай. Подумай, треть России за проволокой. Либо была уже, либо будет. Кто — от тоски, а кто — от скуки. Жизнь проходит, а дня ото дня и ночи от ночи не отличишь. Ты поначалу раскинь мозгами, допреж чем по радио песни петь.
Его ореховое лицо стало как будто еще темнее. Голос то звенел, то срывался, казалось, ему не хватает воздуха.
«Господи, как он меня ненавидит», — мысленно изумился Жолудев. И неожиданно для себя подумал: «Неужто отец и впрямь с умыслом мне дал это имя, хотел защитить меня от беды? Напрасно. Попытка с негодными средствами».
Похоже, Геннадий слегка остыл. Сказал едва ли не миролюбиво:
— Одна беда, мы люди завистливые. Соседу плохо — нам хорошо. Помнишь, как Тит молился Господу? «Пошли удачу, пошли удачу». Бог отвечает: «Проси, что хочешь. Но помни — соседу вдвое достанется». Тит покряхтел и попросил: «Господи, выдави мне глаз».
Жолудев тоскливо кивнул. И сразу же вспомнил: «Возглавить зависть». Ему захотелось громко завыть. «Не нужно мне было с ним пить — абсурд! Я не согрелся, но опьянел и ничего не соображаю».
Он горестно покачал головой.
— А имя… имя мое нелепо…
Геннадий допил бутылку до донышка, тыльной стороною ладони утер свои губы и вдруг спросил:
— Чего ты прибился к нашей семье, ровно переступень к плетню?
— Я не навязывался, — сказал Жолудев.
Геннадий оскалился и произнес:
— Признайся, сладкая у меня баба?
И, не дожидаясь ответа, ударил Жолудева бутылкой по наклоненной голове.
12Жолудева хватились не сразу. Прошло, по крайней мере, три дня, когда забеспокоился Лецкий, а там и старуха Спасова вспомнила, что видела, как днем в воскресенье он вышел с Геннадием из дому — в руке у него была черная сумка.
Геннадий сдавал свою территорию частями, цепляясь за каждую пядь. Поехали навестить жену его, вернулись, куда сосед подевался — не знает. Он соседу не нянька.
Однако ему не повезло. Зато не в пример повезло Жолудеву. Он выжил, хотя надежд почти не было. Более суток лежал на морозе с черепно-мозговой травмой. Без документов, без бумажонки, которая могла б подсказать, кто он, установить его личность. Уже отходящий Иван Эдуардович попал в замызганную больничку и в ней-то нашел свое спасение. Врач оказался — хирург от Бога.
Впрочем, пришел он в себя не скоро. Долго не мог связать двух слов. Когда же сознание прояснилось, понял, что потерял свой голос. Из горла с усилием вырывался какой-то невнятный сиплый клекот.
Но это не слишком его огорчило. Он чувствовал, что утратил потребность в прежнем общении с внешним миром. Все думал о странной своей судьбе, о том, как едва не свалял дурака, примеривался к безумной роли трибуна, вожака, коновода. Какие партии могут тут быть? Какое имеют они значение? Тем более, какое значение имеют все те, кто ими командует? Все это видимость, прах и пыль, суть в том, что за каждым углом — Геннадий, неважно какое он носит имя. И что у него на уме — неведомо.
Но суть не в этом — все дело в том, что этот несчастный Геннадий Сычов — не только жертва своей истории, он — плоть и сердце своей земли. И он со всем своим равнодушием ко всем политическим программам определяет ее судьбу. И тем, что он делает, и тем, как бездействует, и тем, как пьет свою бормотуху. Весь этот яростный континент зависит от его настроения, его безучастности, его злости, его печали, его тоски. И оттого, что в любую минуту он ощущает себя обманутым. И этой обреченной землей он продолжает распоряжаться, даже не помышляя об этом. Всем льстят ее сказочные пространства, ее беспредельность, простор и ширь, но эта гордыня не умеряет бездушной немыслимой слепоты, не замечающей и не видящей приговоренности отчего края. Но в этом-то состоит суть дела!
Когда Иван Эдуардович понял, что голос его претерпел изменения, исчез безвозвратно густой и влекущий, певучий, баритональный бас, осталось бесцветное, отвратительное, едва различимое сипение, он не расстроился, а усмехнулся — во что превратился глас народа! А впрочем, туда ему и дорога.
Потом наконец появился Лецкий, и Жолудев захотел рассказать ему все, что он понял и что постиг. Но Лецкий, который с трудом узнал его, лишь вглядывался в его заострившееся, переменившееся лицо, заросшее полуседой щетиной, в запавшие горестные глаза, которые смотрели пронзительно, горели больным пугающим пламенем. Он с ужасом слышал, как вместо прежнего, нежно гудевшего, обволакивающего и завораживающего рокота со свистом выталкиваются слова, смысл которых едва улавливается.
Да Лецкий по существу и не вслушивался, казалось, его колотит ярость, он без сочувствия бросил Жолудеву, что очень скоро Геннадий узнает, какой он хозяин и командир. Жолудеву необходимо уняться, прийти в себя, ну а Сычову придется отправиться туда, где самое место рецидивисту, склонному к террористической деятельности.
— Он ревновал, — тихо вымолвил Жолудев.
— Да, разумеется, — взвился Лецкий. — И как я это сразу не понял! Зеленоглазое чудовище. Трагедия Уильяма Шекспира. Придите в себя, Иван Эдуардович. За дело взялся толковый следователь. Честолюбивый и одаренный. Он вам напомнит и новогодье, и ваши совместные обеды, и ваши визиты к Вере Сергеевне. И то, как от вас добились признания, что Жолудев это и есть глас народа.
— Но дело не в этом! Оно сложней, — прошелестел Иван Эдуардович.
— Естественно, — согласился Лецкий. — Куда уж сложней. Душа богоносца. Однако и в ней пора разобраться.
— Ошибка! Немыслимая ошибка! — пытался объяснить ему Жолудев.
Он так разволновался, что вскрикнул. Но только — в своем воображении. Лецкий с усилием воспринимал его лихорадочный страстный хрип.
— Ошибка. Вы делаете ошибку. Вам кажется, что-то от вас зависит. Какие партии? Чушь и вздор! Кто выдумал эти аттракционы? Конечно, есть фокусники, канатоходцы, есть клоуны, есть аппарат принуждения. Но историческая судьба зависит единственно от Геннадия. Он может ворочать почву и камни, может лежать неподвижно на койке, может бесчинствовать, может вкалывать — на зоне, в глухой беспросветной жизни — все это ничего не меняет, Геннадий таков, какой он есть. Где бы он ни был и что бы ни делал, он продолжает определять одновременно свою биографию и биографию всей страны. Одна от другой неотторжима. Поймите же это и покоритесь.