Олег Стрижак - Город
Если кто говорил: «Не знаю…», она говорила: «Узнаешь — тогда и придёшь!» Разговаривать было некогда. По всей длинной старинной лестнице, до самого низа стояла суровая очередь, всё больше мальчишки, от восьми до пятнадцати лет. Очередь хмуро молчала. Если кто-нибудь начинал разговаривать, выдра кричала, что в такой обстановке работать она не может, и захлопывала с грохотом дверь. Снова дверь открывалась через полчаса, иногда через час, когда самосуд был давно окончен. «Узнаешь — тогда и придёшь, — заявляла выдра. — Следующий!» — и сотни локтей тебя спихивали с пятого на первый этаж. «Про любовь? Про шпионов?» — спросила меня выдра, когда я пришёл сюда в первый раз. «Про матросов», — сказал я. Выдра снисходительно увела взгляд и поджала тонкие губы. Эту усмешку я встречал потом много раз. Она присуща имущим власть дамам, которые полагают, что маленький и неумный человек перед ними заносится и неоправданно требует неположенно многого. В последний раз я видел эту гримаску на лице заведующей корректорской уважаемого издательства. Я напрасно пытался ей втолковать, что я не выдумываю, и не порчу язык, как полагает она, что такими словами (которые ей неизвестны) писали Булгаков и Бунин, Пушкин и Достоевский, Гончаров и Щедрин. «Но вы же не Бунин», — сказала она, поджимая победно губы, и что-то случилось со мною, почудился мне запах рыбы, пропитавший старинную лестницу, привиделись мне утомлённые вечным презрением тонкие губы выдры, и почудилось, что раздастся сейчас надо мною категорический возглас «Следующий!». «Про матросов», — сказал я. Выдра поджала губы и сунула мне «Приключения Карика и Вали»; эту книжку я с омерзением вспоминаю до сих пор, там двое детишек, наевшись научных таблеток, уменьшились до размеров молекулы, попали в зелёный лист и узнали, как делается фотосинтез. «Про матросов!» — сказал я на другой день и получил «Таджикские сказки». «Про матросов!» — сказал я на третий день и получил «Королеву Марго». «Про матросов!» — с ненавистью говорил я и прочёл «Куклу госпожи Барк», «Бумеранг не возвращается», «Человек-луч», «Дик с Двенадцатой нижней», «Чёрную тропу», «Тропою грома», «Американскую трагедию», «Атомную крепость» и «Двадцать лет спустя». Я запомнился выдре. Я был перед нею бессилен. «Про матросов!!» — говорил я, ненавидя все библиотеки на свете, и получал «Детей горчичного рая» (все эти книги, включая «Карика и Валю», лежали в шпионской куче). Спас меня один парень, много старше меня, уже из третьего класса. «Идём ко мне, — сказал он, подождав меня возле рыбного магазина, — я тебе дам про матросов». У него отец был моряк и служил на Северном флоте. Мой новый друг жил вдвоём с бабкой, и у них целый шкаф был забит прекрасными книгами. Там были учебники по артиллерии, кораблевождению, были Жюль Верн, Беляев, Купер, Майн Рид, Гарт, Лондон, Житков и Георгий Мартынов. Бабка книг не читала, наливала нам кислых щей и ругала за то, что едим мы, не отрываясь от чтения. В библиотеку я всё же ходил, выстаивал по два и по три часа в очереди; я не имел права сдаться. Выдра меня полюбила крепко и давала мне то «Гроздья гнева», то «Утраченные иллюзии», напоследок перед болезнью она выдала мне «Путешествие с комнатными растениями». Потом она, к счастью, заболела, и «Тайну двух океанов» дала мне какая-то белобрысая девушка. Теперь меня выгонят. Список всех выгнанных висел у них на стене; записаться второй раз было уже невозможно. Выгонят — это точно; а что они делают с теми, кто совсем не вернул им книгу? Дело ясное: сообщат в школу, и директор меня исключит. Мать будет плакать, а отчим смеяться и петь. Ну и пусть. Пусть меня исключат! Мне же лучше. Все пойдут утром в школу — а я на каток. Весной буду кататься на льдинах, а когда потеплеет совсем, буду лазить на судоремонтный завод, прыгать с баржи на баржу, спускаться в сырые и ржавые кубрики, где можно найти пустую бутылку, а если вдруг повезёт, то фуражку, настоящую мичманку без кокарды и без козырька. А когда будет лето, я пойду на завод работать. Я пойду на «Баварию», как Володька Молчанов, которого выгнали из четвёртого класса. Ему, правда, было уже пятнадцать. Отец устроил его на «Баварию» (а Володька, конечно, устроит меня). Он рассказывал сам: работы всего до обеда, получает пятьсот рублей, — и показывал собственные часы «Победа», купленные с получки в комиссионке за сто пятьдесят. Он курил возле школы (из собственной пачки) и сплёвывал на тротуар, а учителям говорил свысока «Здрасьте». Учителя очень нервничали, им, наверное, было стыдно за то, что они его выгнали, они спрашивали, как он живёт, а он отвечал им, лениво: «Да бросьте вы, Марья Петровна. Не переживайте. Как ваши дети? Как муж себя чувствует? А я что? Я рабочий человек. У кого специальность в руках, с голоду не подохнет. Пять сотен заколачиваю, к лету моторку буду куплять». Вот и я буду так же. Приду в класс, сяду на парту, закурю папиросу «Казбек» и скажу: «Ну что, „жи“, „ши“ пиши через „и“? Я за прошлый вон месяц наряды на тыщу закрыл». Тысяча рублей были безумные деньги… но лучше свалить всё на отчима. Без всяких трагедий, а так, со смешком. Приду завтра в класс, кину портфель, повихляюсь всем телом, как это у нас в классе принято, скажу — будто между прочим: «Отчим, козёл, начудил. Книжке устроил выкидыш». Выкидыш было хорошее слово, я его слышал в трамвае. Одна дама сказала другой — со значением, понижая голос: «…Она ему устроила выкидыш». — «Как!» — ахнула вторая дама, на что первая, жестко, прищурясь, сказала; «Вот так. Захотела — и выкинула!» Выкидыш было хорошее слово, оно означало энергичное, окончательное выкидывание. Так я выкидывал свои тетрадки после первой четверти. Близился праздник, всё было праздничным, и я, забравшись на подоконник, начал швырять тетрадки в форточку, в морозный осенний день. Я выкидывал их — все мои неудачи и огорчения, — мстительно, с наслаждением приговаривая: «Выкидыш! Выкидыш! Выкидыш!..» Это было очень энергичное и ёмкое слово. Правда, минут через десять все мои тетрадки принесла обратно наша дворничиха Анастасия, уже хлопнувшая, по случаю праздничка, стакан. Она принесла тетрадки и устроила на кухне чудовищный крик насчёт безобразия и того, что люди с виду приличные. Я твердо решил, что приятнее с виду быть неприличным, потому что тогда можно всё. Я своими глазами видел, как на Малой Гребецкой двое пьяных выкидывали в окно четвёртого этажа шкаф, а дворник свистел в свисток и смеялся. Мама, очень стесняясь, дала дворничихе Анастасии пять рублей: одну трёшку и две бумажки по рублю — большие, квадратненькие бумажки. Пять рублей были очень большие деньги. Когда дома у нас было нечего есть, мама давала мне пять рублей, и я бежал на Ждановскую набережную. На углу Большого проспекта, рядом с гомеопатической аптекой, наискосок от часовни, я покупал в «Гастрономе» за три рубля большую банку тресковой печени в масле, и рядом, в овощном мне отвешивали на два рубля почти полную сетку картошки, целых два килограмма, и мы всей семьёй ели варёную картошку с тресковой печёнкой. Мне очень нравилось, когда у нас было нечего есть, я не понимал, почему мы не едим так каждый вечер. Пять рублей, насколько я понял, дали дворничихе Анастасии за то, что она замолчит и уйдёт. Я бы за пять рублей замолчал сразу, но Анастасия ещё битый час орала на лестнице, она была очень принципиальная. Из-за этого у меня пропали все каникулы. Сын Анастасии Мишка был совсем взрослый, из четвёртого класса, длинный и рыжий. Как-то раз он повёл нас во двор, вынул из-за пазухи свернутую газетку и стал этой газеткой ломать пополам штакетник. Потом газета разорвалась в клочья, и мы увидали, что внутри был кусок водопроводной трубы. Мишка сказал, что вот так убивают коммунистов в Америке. Идёт коммунист проводить с безработными собрание или устраивать забастовку на заводе, а его догоняет человек с газеткой в руке, стук газеткой по шляпе и дальше пошёл — вроде, шуточки, школьного друга встретил. А потом смотрят — а коммунист уже мёртвый. А полиция — молчок, там вся полиция купленная. И все каникулы я просидел дома: боялся, что Мишка встретит меня во дворе и стукнет газетой по кепочке. И привет. Как в Америке. Только в конце каникул, когда настал мой день рождения, отчим повёз меня смотреть Ботанический сад, но хорошим это не кончилось. Дело было решённое. Когда меня вызовут к директору, я скажу, что книжку выкинул отчим. И тогда директор сообщит отчиму на работу, и отчима выгонят. Кесарю кесарево. Это тоже была хорошая, мрачная фраза. Её говорил наш водопроводчик Геннадий Михайлович, принимая после починки раковины собранные по квартире три рубля. «Кесарю кесарево, — говорил, снимая кепочку, он, — а слесарю слесарево». Насчет слесарева я понимал: это были три рубля, а что такое кесарево, мне объяснили в школьной уборной курильщики из четвёртого класса. Кесаря было немножко жалко, но он, очевидно, своё заслужил. Я уже знал, куда я вставлю эту хорошую, сильную фразу: я вставлю её в рассказ, где пираты делят награбленные сокровища. Плохой пират попробует всех обмануть, и тогда хороший пират без всяких увещеваний всадит ему кортик в брюхо, по самую рукоять, распорет всё брюхо снизу и доверху, вытрет нож о штаны, сплюнет и скажет мрачно: «Кесарю кесарево». Отчима выгонят из института, и он пойдёт на «Баварию», и платить ему будут всего пять рублей, и мы целый месяц будем есть одну банку тресковой печени. Вот тогда он…