Антонио Муньос Молина - Польский всадник
Я помню, как смотрел в свои глаза, отражавшиеся в зеркале заднего вида, видел овальный, как полумаска, фрагмент лица и касался своего жесткого подбородка. Я неподвижно сидел в освещенной машине посреди темноты: с шоссе за спиной доносился шум грузовиков, вдали пробивались огни деревни, а на небе, как иней, сверкал Млечный Путь. Постепенно меня охватила дрожь, какой не было еще никогда в жизни. Сначала, стиснув челюсти, я пытался сдержать стук зубов, похожий на шум швейной машинки. Сжимал руками руль, чтобы они не тряслись, но дрожь распространялась волнами по всему телу. Отопление в машине отключилось, и холод поднимался по мне от ступней. Я видел в зеркале, как моя голова качается из стороны в сторону, и, будто протестуя, сжимал руль до боли в суставах, но дрожь в руках становилась еще сильнее. Я сжимал веки, чтобы не видеть качающейся головы, и тотчас открывал глаза, потому что в темноте меня слепили фары грузовика. Я долго искал сигареты, вытащил одну, вонзив ногти в фильтр, и с трудом поднес ее к губам. Держа сигарету во рту, я забыл поджечь ее: эта задача требовала немыслимой концентрации и точности. Какая-то женщина как ни в чем не бывало говорила по радио, будто я не был только что на волосок от смерти. В перчаточнице у меня лежала фляга с виски: оно обожгло мне губы и нёбо, а смешавшись в слюне с никотином, вызвало тошноту. Я открыл дверцу и наполовину высунулся наружу, не вынимая изо рта сигарету. Снаружи пахло заледеневшей землей. Я неловко скорчился, отчего дрожь стала еще более мучительной. Я задыхался от дыма, но фильтр прилип к губам, и я не мог его выплюнуть; наконец оторвал сигарету и увидел, как ее огонек погас на комке земли. Дрожь уменьшилась, хотя и не прекратилась совсем, а от спокойного, холодного воздуха я почувствовал себя лучше. Если бы я погиб, ничто не изменилось бы в этом беспредельном ночном пространстве: женщина по-прежнему объявляла бы песни по радио; бабушка с дедушкой размеренно храпели в своей кровати; мать ворочалась во сне, потому что плохо спит и видит кошмары; отец приехал бы на оптовый рынок на окраине Махины и укладывал ящики с овощами в свой новый грузовичок. Я не думал, а ясно видел все это, так же как видел своих родителей, бабушку с дедушкой и сестру, сидящих вокруг стола с жаровней, когда ехал прямо на фары грузовика, чувствуя во рту горький вкус – наверное, преждевременный вкус смерти. Потом, когда машина протаранила металлическое заграждение и, неуправляемая, подскакивала на бороздах, я цеплялся за руль и спрашивал себя, с остатком ясности и хладнокровия, когда произойдет толчок, от которого руль вонзится мне в грудь, а голова врежется в ветровое стекло. В это же время другая часть меня слушала радио и чувствовала на шее трение ремня безопасности. Наверное, в момент смерти это и происходит – расщепление личности, делающее одновременными страх и спокойствие, абсолютную отчужденность и предчувствие физической боли, осознание того, кем ты был и что теряешь, ощущение, что время исчезло и в то же мгновение разбилось, как нечто материальное, разлетаясь на осколки мучительных секунд.
Но отчетливее всего мне запомнилось спокойствие: катастрофа, страх, часы, проведенные с Феликсом в Гранаде, упоение самоубийцы, с каким я нажимал на педаль газа, выехав из туннелей Деспеньяперрос – все отступало в далекое прошлое, как море в ночь сильного отлива. В моем сознании и вокруг меня была пустая тишина, без образов и желаний, спокойствие без воли, равнодушие к страху и удивительному спасению. Дрожь прекратилась, я выключил радио, потому что не мог выносить голосов и музыки, повернул ключ зажигания, и охладившийся мотор не сразу завелся. К тряске машины по бороздам я был чувствителен не более чем мертвый: все это осталось далеко от меня, также как осознание опасности, возвратившееся, когда я снова оказался на шоссе и увидел изгибавшиеся и исчезавшие передо мной белые линии, фары и красные огни грузовиков. Я не боялся умереть – я уже был мертв, но никто, кроме меня самого, этого не знал. В Мадриде, в шесть часов утра, я, мертвец, оставил машину на гостиничной стоянке, поднялся на лифте в свой номер с пакетом из прачечной в руке и, прежде чем отправиться в душ, заказал по телефону завтрак. Я действовал, как опытный и проницательный мертвец, знающий все привычки живых, как шпион на вражеской территории: вытершись и повязав на бедрах банное полотенце, я открыл дверь официанту, вкатившему столик на колесиках, и дал ему ровно столько чаевых, сколько было необходимо, чтобы он не заподозрил обман. Однако это было не спокойствие, а анестезированная ясность, навязчивое ощущение того, что в действительности я отсутствовал и мои органы чувств связывали меня не с миром, а с его зыбкой видимостью, как будто я навсегда оторвался от него – от цвета, осязания, вкуса, голосов и человеческих существ. Было еще темно. Я лег в постель, закрыл глаза и, едва начиная засыпать, в ужасе пробуждался: мне мерещилось, что я проспал или снова вел машину и чуть не столкнулся с грузовиком. Я увидел, как над Мадридом взошло солнце, и подумал, что ни этот свет, ни этот город не имеют со мной ничего общего, потому что они остались бы точно такими, если бы я был мертв и не видел их. Я мог не вернуться в эту комнату, но от этого почти ничто вокруг не изменилось бы. Самое невероятное не умереть, а то, что на следующий день улицы по-прежнему осветит то же зимнее солнце, начнут ездить машины, и люди будут спокойно завтракать в барах, как будто тот, чьи глаза на все это смотрели, не перестал существовать и словно сами они не подвержены смерти.
Было ноябрьское утро – прозрачно-голубое, золотистое и морозное, пронизанное тем блестящим мадридским холодом, от которого дали становятся отчетливыми, а взгляд приобретает ясность ограненного хрусталя. Покорный, чуждый всему, мертвый, ровно в восемь часов я занял отведенную мне кабину во Дворце конгрессов, проверил микрофон, переключатели, мягкие наушники и вышел в коридор выкурить сигарету, надеясь не встретить знакомых, совершенно не способный выдавить из себя даже две-три обычные приветственные фразы. Мертвецы не разговаривают: они беззвучно шевелят губами, входят в кабину перевода, устраиваются в ней, словно перед пультом управления батискафа, и смотрят в зал за стеклом как на зрелище в подводных глубинах. Ряды кресел, постепенно заполняющиеся одинаковыми головами, стол, тянущийся через всю сцену, с похожими, особенно издалека, фигурами: мужчины в темных галстуках и серых костюмах, женщины среднего возраста с начесанными волосами, телохранители, узнаваемые за версту по темным очкам и манере смотреть свысока, молодые ассистентки в голубой форме. Большие букеты цветов в углах, фотографы и телеоператоры перед сценой, фейерверк вспышек, а потом – тишина, как перед началом атлетического состязания, легкое жужжание в наушниках, первые слова – пока медленные, протокольные, предсказуемые. Их фотокопия лежит в папке, врученной мне, когда я пришел. Я должен мгновенно уловить эти слова и через десятые доли секунды превратить их в другие – словесный туман, бесследно исчезающий, едва прозвучав, как белая линия шоссе в темноте зеркала заднего вида. Абстрактные, мимолетные, повторяемые тысячу раз слова доносятся из динамиков зала и в то же время – переводимые на три-четыре языка – раздаются в моих наушниках и ушах всех мужчин и женщин, глядящих на возвышение. У них одинаково монотонные и сонные лица, бледные от яркого, как в аэропорту, света – так же не похожего на естественный, как их лица на встречаемые на улице. Голоса и слова тоже не походят на звучащие, например, в барах или магазинах: они однообразные, культурные, металлические, и через полчаса их звуки и значения смешиваются в однородную массу, сливаясь с шумом кондиционеров. Потом, в вестибюлях и кафе, слова и голоса немного меняются: раздаются чуть громче, и их можно даже отличить друг от друга, соотнести с лицом говорящего человека, с цветом и выражением его глаз. Это похоже на подслушанный в автобусе разговор двух сидящих сзади незнакомцев – оборачиваешься, чтобы взглянуть на них, и почти всегда обнаруживаешь, что лица и голоса не соответствуют друг другу. Так же и женщина, увиденная со спины и привлекшая тебя своей фигурой и походкой, оказывается другой, если, обогнав ее, посмотреть спереди.
Я был изолирован в своей кабине над залом, где проходил международный конгресс по туризму – такой же далекий для меня, как жизни отдельных людей для космонавта, видящего из своей капсулы лишь синие пятна континентов. Я чувствовал себя более незаметным и отчужденным, чем когда бы то ни было, потому что в тот день был мертв и переводил, будто печатая на машинке, не глядя на клавиатуру и бумагу. Пока мой голос дублировал другой, мои глаза выбирали вдалеке женщин: размытые черты ассистенток, темные или белокурые шевелюры, блестящие под лампами, профили, дорисованные воображением, скрещенные ноги. Я искал и выбирал без желания и, слыша в наушниках женский голос, пытался угадать, какому лицу он принадлежал. Потом, во время перерыва, бродил по коридорам и вестибюлю, и голова кружилась от бесконечного разнообразия и в то же время одинаковости лиц, которую они всегда приобретают в зданиях международных организаций. Я обращал внимание на всех, особенно на женщин: дам в деловых костюмах, с кожаными портфелями и начесанными волосами, высоких белых скандинавок, индианок с красным кружочком на лбу и плеером, прикрепленным к поясу сари, южноамериканок с низкими бедрами и широкими скулами, длинноногих ассистенток в темных колготках, с платками на шее и в туфлях на шпильках, говоривших со снисходительным носовым произношением квартала Сала-манка, широкоплечих женщин-фотографов, с презрительным выражением лица и сигаретой во рту. Я смотрел на всех женщин, а они проходили мимо, не замечая меня или лишь на секунду задерживая на мне взгляд. Наверное, это единственно, в чем я неутомимо упорствовал всю свою жизнь: смотреть на женщин, вдыхать аромат их духов, наблюдать, как они одеты или обуты, как держат бокалы или сигареты, как кладут ногу на ногу или облокачиваются на барную стойку, в какой цвет выкрашены их ногти или волосы. Я смотрю на женщин, сидящих рядом со мной в автобусе, врывающихся за секунду до того, как водитель закрыл дверь и отъехал от остановки, женщин, проходящих мимо по тротуару, улыбающихся с цветных обложек журналов и рекламных снимков, спешащих рано утром к лифтам офисов, лениво глядящих в окно такси, остановившегося рядом с моим на светофоре. Женщин, влезающих босиком на витрину магазина, чтобы заменить одежду на манекене, и улыбающихся мне, когда я поднимаюсь по трапу в самолет, как будто они действительно рады меня видеть.