Даниил Гранин - Картина
Никто не подозревал, в каком недоумении умер Поливанов. Говорили, что он стремился во что бы то ни стало добраться до дома Кислых, для того чтобы защитить, отстоять этот дом. От кого? Прежде всего от властей местных, от Лосева, имя которого он прямо выкрикивал, ругал не стесняясь.
О Поливанове за последние годы в городе подзабыли, как забывают всех бывших. Не все знали, жив он или нет, теперь же смерть как бы оживила его, начиналось новое существование Ю.Е.Поливанова — Защитника Справедливости, Патриота Города, Выдающегося Земляка. Неважно, что факты не сходились, никто не считался с противоречиями.
«Народ хочет иметь своего героя», — пояснил Лосеву военком. Он явился утром доложить, что благополучно отправил саперов назад. Голова у него трещала, и он вовсе не был склонен заниматься утешительством.
— Подорвал старик тебе репутацию. Именно потому, что безупречная она, поэтому и обиделся народишко на тебя. А Поливанова жалеют, нравится, что он взбунтовался против тебя. Неважно, что он был вздорный, склочный старик, сам много разрушил… А умер красиво, и смерть эту не переспоришь. Ты можешь завоевывать переходящие знамена, перевыполнять, построить каждому коттедж с качелями, а все равно таким героем тебя не сочтут… Чем тебе еще помочь?
Телефон со вчерашнего вечера у Лосева не умолкал. Не было возможности заниматься делами. Звонили то из области, то из Москвы — из Союза художников, из Министерства культуры, какие-то девицы из Радиокомитета, — куда только Поливанов ни разослал телеграмм с просьбой помочь, спасти, бог знает чего он там нагородил.
Столичные защитники негодовали, грозили Лосеву, объясняли ему про Астахова, старину, архитектуру, он обещал, аккуратно записывал, кто звонил, откуда; наиболее настырных адресовал в обком, в облисполком. Звонки, так же как и ответные телеграммы, которые шли на его имя, копия Поливанову, устраивали Лосева, были, что называется, на руку. Девица из Радиокомитета назвала его пошехонцем. Слушая ее надменный московский выговор, отменно вежливый и бесконечно презирающий его провинциальную тупость, Лосев припомнил девицу на выставке, и тон, и словечки были схожи.
Позвонил генерал Фомин, к нему дошло через Седых о смерти Поливанова при трагических обстоятельствах; не дослушав ответа Лосева, он сам стал рассказывать, как Поливанов поднял на защиту памятников старины ветеранов войны и революции, повел их и пал, поскольку сердце не выдержало. Из слов его возникал Герой, Павший на поле боя.
Образ этот Фомину был дороже тех фактов, что сообщал Лосев; судя по всему, Фомин уже гордился Поливановым и осуждал Лосева, обещал приехать на похороны, выступить, забыв, что прежде терпеть Поливанова не мог.
Лосев был со всеми неистощимо любезен и терпелив. Казалось, его невозможно вывести из себя. Секретарша принесла кипяток, и он приготовил кофе военкому и себе. Кофе у него получался с белой ароматной пеной, он кидал туда крупинку соли и прикрывал на несколько секунд крышкой.
— Ты знаешь, кто может быть героем? — рассуждал военком. — Тот, кто пострадал за свою идею. Или за веру. Идея должна быть симпатичной. Желательно еще поразить воображение. Тебя героем не сделают, потому что не видно, как ты пострадал. Никто не видит, сколько ты хлебаешь. Ты для всех преуспевающий. А Поливанов, хотя двигала им тщеславная мыслишка сохранить дом Кислых под музей и чтоб его портрет висел, он героем станет. Потому что претерпел. Народишко наш любить кого-то хочет. Ищем, кому бы любовь свою отдать. Не дальнему дяде, а местному желательно. Как своих святых имели наши деды…
Лосев маленькими глотками пил горячий кофе. Голова его прояснилась. Глядя на него, военком завидовал его выносливости.
— Я не знаю, на что ты рассчитываешь, — сказал он. — Я знаю одно — ты не должен из-за этой штуки рисковать. Шут с ней. Ты городу нужнее, чем все заводи. Усек?
— Дороже, дешевле… Что у тебя за ценник?
— Но это так.
Лосев вспомнил Таню.
— Видишь ли, кроме этой штуки и города, есть еще я, Сергей Лосев.
— И что из этого следует?
— А то, что охота быть в ладу со своей… ну, словом — с самим собой.
Усталость поднавалилась к вечеру, когда надо было идти на конференцию работников культуры. То была не обычная рабочая усталость — он устал ждать, его изнурила какая-то злая тоска ожидания. Сидеть пришлось в президиуме, в первом ряду, под сотнями глаз. Лицо его стягивала гримаса приветливости, словно засохшая мыльная пена. Он пробовал слушать выступавших, убеждался в ненужности этого совещания. Оно было не нужно ни тем, кто сидел в зале, ни организаторам. Оно принадлежало к тем бесчисленным совещаниям, слетам, конференциям, на которых ничего не обсуждается, не решается, проводят их неизвестно зачем, для отчета неизвестно кому, то красные следопыты, то руководители спортивных коллективов, то дружинники, заготовители, садоводы, книголюбы, строители… Юпитеры слепили ему глаза. В перерыве фотографы щелкали затворами. Его ставили в центр, его просили беседовать. Тоска одиночества росла в нем. К каждому он должен проявлять внимание, сочувствие, каждого помнить по имени-отчеству («Ибо нет для человека ничего приятней своего имени»), слушать про тех, кого ему представляли («Ибо человек жаждет, чтобы о нем знали, особенно наверху»), кивать, удивляться, поздравлять. «Беседуйте, беседуйте!» — просили фотографы. Рядом с ним оказалась Любовь Вадимовна. Наконец-то он мог сообщить ей, что, кажется, удалось добиться прибавки, к сожалению, затянулось, по что поделаешь — раньше не получалось. Все улыбались для коллективного художественного портрета одной большой коллективной улыбкой. И Любовь Вадимовна тоже улыбалась общей улыбкой и при это сказала ему:
— Спасибо вам, Сергей Степанович. Мне теперь но нужно.
— Почему? Как так не нужно?
— Говорите, говорите, — сказал фотограф, — не наклоняйте головы.
— Мне тогда приходилось… Платить сиделке… Я не могла. Теперь все. Теперь мама умерла. И ничего мне не надо.
Асфальт кончился, пошел мягкий, бесшумный проселок, огни стали низкими, редкими, дальше тянулись темные поля, шоссе, по которому, слепя фарами, мчались машины, огибая городок. Можно было выйти на шоссе, проголосовать, забраться в кузов и ехать, ехать на юг… Оставить все, не спрашивая разрешения, не объясняя, уйти. Фотограф отщелкал, все делали вид, что не слушают их разговор, но никто не расходился. Лосев ничего не знал про ее мать, ей бы в заявлении написать. «Зачем? Ведь все равно раньше бы не получилось. У вас другие, более важные вопросы». Он сказал, что хлопотал не только за Любовь Вадимовну, а и за остальных сотрудников. По это ее нисколько не устыдило. Гладко зачесанная на пробор, в черном костюме, она была строга, неподступна, как будто он снова был школьником. В ней не было обиды. Она просто объясняла Лосеву, что он сделал. «Вы, Сергей Степанович, на первое место ставите интересы коллектива, потом интересы отдельного человека. А для меня жизнь матери была дороже всего на свете. Всех ваших коллективов. Если бы я рабочей на заводе вкалывала, я бы перешла туда, где больше платят. А из библиотеки мне уйти некуда. Библиотекарь. Подождет. Хотя бы позвонили мне, сказали — не выходит, Любовь Вадимовна, перебейтесь какое-то время. Ах, Сергей Степанович, так ведь мало надо нам… Конечно, вам не до этого. Тем более что от нас ничего не зависит, от нас ни дохода, ни плана…»