Юрий Азаров - Подозреваемый
— Как же тогда быть, если зло неизбежно?
— Только одно: устремлять взор выше обстоятельств, в "светло-святую торжествующую, божественную силу зла…"
— А если я эмоционально истощена? А если я так устала, что во мне нет сил, чтобы обратить свой взор на то высокое, что вне меня… Я в последнее время жажду погружения в себя, но и на это у меня нет ни сил, ни времени.
— Значит, я должен прийти к тебе на помощь, если ты нуждаешься в моей любви…
— Если бы ты знал, как я тебя люблю. Мне и сейчас хочется плакать, но теперь уже от того, что я совсем рассталась с собой прежней…
— Может быть, этого и не следовало бы делать.
— Нет, нет. Я знаю, что надо делать. Я стану другой, ты будешь любить меня больше, если я стану лучше? Поверь, обязательно стану.
— У меня к тебе просьба, — сказал я неожиданно для самого себя. — Смогла бы ты утешить свою мамочку, сказав ей, что ты плакала тогда от большой любви ко мне, или от счастья, или просто от того, что большая дура.
— Непременно скажу, — рассмеялась Светлана. — Хочешь прямо сейчас?
— Сейчас уже поздно. Как-никак три часа ночи, — сказал я, обнимая бесконечно любимую мною женщину.
Эпилог
В ожидании ребенка было столько нежной прелести, что я и сам заметно резко изменился. Я вот-вот должен был стать отцом. Светлана хорошела с каждым днем, и новый огонь вспыхнул в ее облике. Это был огонь, соединенный с самым высоким Духом, который имеет силу придавать всему новый смысл. То был дух самовозвышения бытия. Дух будущей матери бесконечен, ибо несет в себе силу двух жизней. Двух трансценденций. Я стал писать Светлану, и она теперь получалась совсем другой. Исчезли отчаяние и несобранность. Явилась цельная одухотворенность. Беременность еще не была заметна, а счастливое ожидание новой жизни, появление какой-то высокой благодати, чего-то евангелического уже сказалось в ее очертаниях, сиянии глаз, в чуть располневшей, налившейся груди — все это я улавливал в ее развивающейся женственности, и мои холсты зажглись каким-то глубинно-мерцающим светом. Два месяца я писал только ее. Мне уже не нужно было, чтобы она мне без конца позировала. Я лишь сверял какие-то линии, когда говорилКей:
"А ну постой пару минут", или: "Покажи-ка свой локоток", или: "Дай-ка я напишу твою ступню". И я писал ее ступню, бледную со светловатым бежевым овалом пяты, с голубыми прожилками и очаровательным мизинчиком, уютно завершающим очертания ноги. Невольно приходили на ум восклицания Инокентьева: "Я мог часами смотреть и ласкать мизинцы на ступнях моей Магды! Вам не понять этого, вам бы все высшее утопить в технологии…" Нет, что-то определенно было в заблудшем и загрязненно измочаленном гении телевизионного босса, который успел прославиться на телевидении своими бесконечными шоу, где полная даже вывороченная наизнанку откровенность захватывала зрителей своей скрытой пошлостью, оголтелой сексуальной изворотливостью, где от таинственных розоватых мизинчиков старого развратника ничего не оставалось, потому что эти мизинчики таили в себе его порывы к абсолютной чистоте, которая, к сожалению, уже никому была не нужна. Его программы имели баснословный успех, может быть, поэтому, а может быть, и по каким-то финансовым причинам, но однажды утром, выходя из своего дома, он был убит, застрелен наповал, и вся страна горевала по усопшему, и хоронили его с такими почестями, с каким давно уже никого не хоронили. Странно, но на этих похоронах бедного рыцаря телеэкрана и тюремных нар не было ни Касторского, ни Ириши. Ходили слухи, что и они были причастны к смерти Зурабыча. Во время убийства преспокойно отогревали свои косточки на Гавайских островах, а по приезде возложили на могилу Инокентьева пышные венки. Я тоже не был на похоронах: не пустила Светлана.
— Твое место здесь, у мольберта, рядом со мной и с Ванюшей, — сказала Светлана и крепко поцеловала меня.
И я писал, вкладывая в живопись всю свою горячую нежность: накопленные годами страдания и радости вкрапливались в каждый миллиметр холста. Во мне родилась особая бережность к полотну, все до мелочей тщательно прописывалось, но это не было приторным зализыванием пустых мест. В экономных ударах кисти ощущалась, я это чувствовал, моя мужская мощь, нежность Светланы и сладостно чистое дыхание моего первенца!
Изредка к нам приезжали ее родители. Давно в прошлое ушли те мгновения, когда плачущая Ксения Петровна за свою бестактность просила у меня прощение, и я, к великому удовольствию Светланы, простил ее: дочь любила свою мать, и я этому радовался, часто вспоминая то, как нескладно развивались мои отношения с матерью. Я говорил себе: пусть Светлана любит всех, тогда и мне и моему ребенку будет хорошо.
Я был счастлив еще и потому, что меня напрочь оставили в покое. И этим покоем я был обязан Косте, Назарову и Шилову. Они, я знаю, встречались с Касторским и Шамраем. О чем они говорили, я лишь догадывался, а в общении со мной подчеркивали:
— Все идет отлично. Ваше дело — создавать шедевры! На меньшее мы не согласны.
Шамрай, Касторский, Антонов, Мерцалов и многие другие, как бы соревнуясь друг с другом, ратовали за демократию, называя ее правоосновой государства. Кто-то им писал умные и правильные слова, поражавшие иной раз отчаянной левизной.
— Мы за такую демократию, — говорили они, — которая формирует у народа волю к согласию. Власть, какой бы сильной она ни была, должна беречь оппозицию, ибо только оппозиция составляет стержень подлинной демократичности. Власть должна уметь сознательно ограничивать себя, даже порой в ущерб себе. — Поэтому они всякий раз приветствовали прессу, где на них рисовались карикатуры и писались критические статьи. — Демократия, — твердили они, — это умение примириться с врагом, это признание большинством меньшинства, это признание инакомыслящих, это преодоление силы охлократизма! — Все это означало только одно: "И мы хотим и будем властвовать на этой земле. Издавайте законы, сажайте в тюрьмы нерадивых, кормите народ, а мы будем делать свое дело, и место у изобильного корыта не уступим никому".
Эти выверты оборотней были ясны, как божий день, таким поборникам истинного правотворчества, какими были Назаров, Шилов, Костя Рубцов, Солин и многие другие. Между силами добра и зла наметилось что-то вроде перетягивания канатов. Зло, будучи более изощренным, с большей эффективностью использовало преимущества демократии, так как располагало открытыми и скрытыми сферами влияния. К перетягиванию канатов то и дело подключали так называемые народные массы, благодаря которым зло, как правило, побеждало, набирая большее количество голосов и баллов в различных выборах, рейтингах, социологических замерах.
И все-таки это была демократия, демократия на российский лад, демократия с прожилками и хитросплетениями различных темных сил.
В новом российском муравейнике угадывались и буйная радость, и тихое раздолье, и томительное ожидание не беды, а счастья. Выезжая на природу, я ликовал от прикосновений к восхитительному очарованию леса и неба, зеленых трав и тихих коричневатых вод, от разлитого повсюду медоносного нектара репейника и зверобоя, клевера и васильков, ромашек и мать-и-мачехи. Душа пела и сомневалась: "Как же может быть в такой благодати столько несуразностей, злодеяний и подлости?!" И все-таки рядом с этим прекрасным полнокровным миром природы, рядом с чудными звонкими голосами детей, с которыми я общался, рядом с самоотверженностью моих друзей-педагогов и юристов, рядом с моей безоглядной торопливой любовью, нацелившейся как можно быстрее исчерпать всю бездонность влечения, — рядом со всем этим бледнеют, мертвеют и гаснут, исчезая, темные силы зла. Сила любви, красоты и добра во сто крат сильнее той нечисти, с которой нам приходится вести нескончаемый диалог, нескончаемую войну.
В российском хаосе оседает на дно истории революционно-нигилистический бунт, а на его месте произрастают новые апокалиптические зерна, в которых заключены многовековая энергетика мистического духа, православного пафоса, готовность до конца преодолеть антихристовы соблазны, антихристову мораль и антихристову "святость". Именно в этом преодолении так необходимы трансцендентальная педагогика и трансцендентальное искусство, потому что без веры в Нравственно-высшие ценности, говоря словами Андрея Курбатова, не выживет ни наша страна, ни человечество.
Всем сторонникам этого направления казалось, что стоит только открыть определенные шлюзы в забронированном народном духе, как хлынет мощный поток той духовной силы, которой так гордилась страна и которая всегда вызывала восхищение и недоумение у других государств.
Направляя педагогику общечеловеческих ценностей в русло отечественной культуры, мы всякий раз видели, как растет число наших сторонников в творческих вузах и в системе образования в целом. Вместе с тем, как справедливо заметил в свое время Бердяев, русская апокалиптичность, разгоряченная ожиданием чуда, которое должно преодолеть болезненный трансцендентный разрыв, часто скатывалась в социалистическую революционность или хуже того — в буржуазную агрессивность, готовую вселять в народ чувство антихриста и ужас антихриста. Жестокость грабежей и насилий, резкое снижение уровня культуры, поощрение преступных группировок, казнокрадство, коррупция — все это выстраивается мощным барьером на пути духовных преобразований и всякий раз угрожает нам катастрофическим падением.