Йоханнес Зиммель - Горькую чашу – до дна!
Что он и сделал, а потом укатил. Дело было в полдень; а в 10 часов вечера я стоял перед камерой, и пот ручьями тек по мне, смывая грим и пудру. Подражая настоящим рабочим, я длинным и тяжелым железным прутом подправлял движение раскаленных стальных болванок, проплывающих мимо нас по вращающимся цилиндрам. В опасных кадрах (например, в рукопашной с одним рабочим на мостике над прокатным станом) меня подменял дублер – артист цирка, но в большинстве сцен я снимался сам. Как обращаться с железным прутом и подправлять им раскаленные стальные болванки, не давая им нас раздавить, мы еще летом целыми днями тренировались в Питтсбурге и прошлым вечером еще раз уже здесь, в Эссене.
Оператор прокричал мне в ухо, чтобы я не беспокоился из-за того, что грим на прыщах от жары сразу растает:
– У нас пленка панхром. На ней раскаленный металл даст такую яркость, что все вы так и так получитесь лишь темными силуэтами. А на крупных планах у меня в кадре будет только ваша голова. На ней никаких прыщей нет. Завыла сирена.
Первую ночную смену пришла подменить вторая. Двести выдохшихся мужчин ушли. Двести отдохнувших встали на их место.
23 часа.
Уже одиннадцать часов Шауберг отсутствовал. Почему он не вернулся? По автобану до Гамбурга всего три с половиной часа езды. В 16 часов он собирался произвести операцию. С того времени тоже прошло уже целых семь часов. Даже если операция заняла два часа – а так долго она не могла продлиться, – даже в этом случае ему давно полагалось бы вернуться. Значит, что-то стряслось!
С 23 часов этот кошмар не шел у меня из головы. Что-то стряслось. С Шерли. Или с Шаубергом. Или же с ними обоими. Наверняка что-то произошло.
Но что?
СЦЕНА 187/ПОМЕЩЕНИЕ/НОЧЬ/1
Помреж с хлопушкой молча держал черную дощечку перед объективом камеры. Здесь не было смысла выкрикивать номер сцены. Хоть надорвись. Поэтому звук мы вообще не записывали и снимали все в немом варианте. Между собой все объяснялись знаками.
Большой палец книзу: Камера!
Большой палец кверху: Камера работает!
Хлопок в ладоши: Начинай играть!
И я играл.
Я играл и играл. А страх в душе рос и рос. 23 часа 15 минут. – 23 часа 30 минут. – 23 часа 45 минут.
СЦЕНА 188/ПОМЕЩЕНИЕ/НОЧЬ/2
Большой палец книзу. Большой палец кверху. Хлопок в ладоши.
Я играл и чувствовал, что руки у меня немеют, что я уже еле удерживаю железный прут, что поясница разламывается, а голова раскалывается, что пот уже потоками льется по телу и что с ним из меня вымываются силы, последние силы. А ведь это была первая ночь, первая из пяти. В 24 часа мы сделали получасовой перерыв.
О Шауберге ни слуху ни духу.
Для меня поставили жилой фургончик в более или менее звукоизолированном отделении прокатного цеха, и я прилег на койку. Старина Гарри завернул меня в теплые одеяла, и я попросил его дать мне побыть одному. Когда он ушел, мне вспомнилось, что у Пауэра сердечный приступ случился именно в таком ют фургончике и тоже во время перерыва в съемках, только под открытым небом, на студии «Севилья» под Мадридом. Поэтому я распахнул дверь фургончика и позвал Гарри.
– У нас тут ведь есть телефон, верно?
– Да, мистер Джордан.
Я принес его, то есть, вернее сказать, прикатил, так как телефон стоял на никелированной треноге с колесиками и за ним тянулся длиннющий шнур, разматывающийся с барабана. Так аппарат оказался в моей уборной, и я дрожащими пальцами набрал код Гамбурга и номер моего отеля.
– Говорит Джордан. Соедините меня, пожалуйста, с моей дочерью.
– Мне очень жаль, мистер Джордан, но мисс Бромфилд просила нас не беспокоить ее.
– Когда?
– После шестнадцати часов. Она сказала, что плохо себя чувствует.
– И с тех пор не перезвонила?
– Нет, мистер Джордан. Она собиралась принять снотворное.
– Тем не менее соедините меня.
– Но…
– Соедините меня! Это важно! В худшем случае мы ее разбудим!
В общем, меня соединили, и в трубке загудел сигнал «свободно».
– Мисс Бромфилд не берет трубку.
– Я слышу.
– Видимо, очень крепко спит.
– Да. – Может, она уже умерла.
– Послать кого-нибудь к ней в номер?
Может, и в самом деле спит? Может, Шауберг еще у нее? Может…
– Нет. Нет, ни в коем случае. Если она так крепко спит, я не хочу ее беспокоить. Большое спасибо.
0 часов 30 минут.
Где же Шауберг?
Почему Шерли не берет трубку?
Если с Шерли что-то случилось, если Шауберг ее поранил… если она умерла от потери крови… умерла от потери крови… если этот старый морфинист убил ее своими трясущимися руками… и ударился в бега… и уже где-то у границы…
– Всемогущий Боже!
Внезапно я осознал, что эти слова я выговорил вслух, громко и четко. В жизни я их не произносил! В дверь постучали. Она открылась.
– Добрый вечер, дорогой мистер Джордан! Или скорее следовало бы сказать «доброе утро»? – Шауберг был бледен и утомлен, но улыбался.
Я рывком сел.
– Что с ней?
– Все в наилучшем виде. Спит как сурок. Сегодня ей придется полежать, а завтра может уже приступить к работе. Вам теплый привет.
Я хотел что-то сказать, но все вокруг закружилось, я поднес руку к горлу и вновь упал головой на подушку.
– Я… я задыхаюсь…
– Где ящик?
– Под… кроватью…
Он отреагировал молниеносно. Заперев дверь, он выхватил из-под кровати ящик. Что было после, я видел как сквозь туман. Желтое пятно. Зеленая точка. Серебряный луч. Укол в предплечье. И потом опять покой, мир в душе, блаженство.
Я глубоко дышал. Шауберг спрятал ящик и отпер дверь – очень вовремя, ибо через секунду в щель просунулась голова белокурого красавчика, любимчика Ситона:
– Через пять минут можем продолжить, если вы не против, мистер Джордан.
Голова исчезла.
– Полежите эти пять минут, – сказал Шауберг и по-отечески улыбнулся. – Все прошло гладко, как по маслу, дорогой мистер Джордан.
– Поклянитесь!
– Но вы же знаете, я не верю в…
– Если с Шерли что-то случилось, если вы лжете, вам никогда не удастся бежать из Германии, никогда не удастся начать новую жизнь и придется подохнуть здесь – ясно?
– Ясно. Согласен.
– Почему вы явились так поздно?
– За Ганновером кончился бензин. А было уже темно. И вид у меня был, наверное, страшноватый. Хотите знать, что я почти три часа стоял на обочине и махал каждой машине, прежде чем одна из них остановилась и отбуксировала меня к ближайшей бензоколонке?
Блондинчик Ганс (торс у него был мускулистый, загорелый и тренированный) вновь просунул голову в дверь:
– Мистер Джордан, можно приступать! Он исчез.
Я встал с кровати и ощутил во всем теле необычайную силу и бодрость. Да мне теперь и десять таких ночей нипочем!
– Шауберг, в этих уколах сам черт сидит.
– Кому вы это говорите? – Он вдруг помрачнел и крепко взял меня за плечи. – Послушайте, дорогой мистер Джордан, с вашей женой что-то творится.
– Что вы хотите этим сказать?
– Вы мне платите. Следовательно, я стою на вашей стороне. Ваша жена меня не интересует. Сегодня из-за нее чуть не произошла небольшая накладка…
Дверь открылась. Опять Гансик:
– Мистер Джордан…
– Провались! – заорал я. Он исчез с обиженным видом. – Какая накладка?
– Как раз когда мы собирались начать, зазвонил телефон.
– Что-о-о?
– Да не волнуйтесь вы. Ваша падчерица предупредила коммутатор, чтобы ее не соединяли, но растяпа телефонистка все-таки соединила, потому, мол, что этого потребовала полиция.
– Какая полиция? Уголовная?
– Ну да, какой-то там инспектор.
– И кто же с ним говорил?
– Я.
– Вы?
– А что мне было делать? Ваша падчерица лежала уже под наркозом. Я сказал, что я ваш шофер и что мисс Бромфилд не может подойти к телефону, так как она сидит в ванне.
– И он поверил?
– Очевидно.
– Он не сказал, что позвонит попозже?
– Нет. Ему, собственно, от мисс Бромфилд ничего и не надо было. И нужна была ему вовсе ее мать.
– Что-о-о?
– Он просто хотел узнать, где ее найти.
– Мою жену?
– Ну да. А это я и сам мог ему сказать. «Кёнигсхоф-отель» в Эссене. Чем он и удовлетворился. Он сказал, что свяжется с уголовной полицией в Эссене и пошлет кого-нибудь из здешних полицейских в отель. Завтра утром. То есть уже сегодня.
– А сказал он… сказал он, что нужно полиции от моей жены?
– Он был очень вежлив. Немецкой полиции, очевидно, вообще ничего от нее не нужно. Но американская, видимо, попросила немецкую оказать содействие.
На этот раз уже сам Торнтон Ситон распахнул дверь фургончика.
– Питер, мы все тебя ждем. Сейчас же иди!
Так что мне пришлось оставить Шауберга и пойти с режиссером. По дороге он, погруженный только в свою работу, втолковывал мне:
– В той сцене, которую мы сейчас будем снимать, ты уверен, что Мария все знает. Ты в панике. Ты в отчаянии. Твои силы на исходе. Но должен держать себя в руках, чтобы товарищи по бригаде ничего не заметили. Должен вкалывать, как будто ничего не случилось! Чтобы вообще никто ничего не заметил! Ясно?