Владан Десница - Зимние каникулы
— Верно толкуют люди, что боровок сам за себя платит!
— Точно, брат, да будет благословенно все, что он сожрал! Ему все, что ни дашь, не напрасно будет, попусту не пропадет, все он тебе честь честью возвратит — он, можно сказать, самый честный должник!
— Верно, верно!
И так без конца и без края.
Горожане раза два тоже присутствовали на таких «поросячьих поминках», но в конце концов телесный голод уступил велению души, и в дальнейшем они редкой с неохотой принимали приглашения. В таких случаях крестьяне иногда отделяли для них и передавали кусочек мяса, который они затем разрезали на более мелкие отбивные и поджаривали с яичком, удовлетворенные и насытившиеся в своем ничем не нарушенном покое.
При этой повсеместной занятости горожане становились все более одинокими. Ичан целыми днями занимался убоем и пиршествами, возвращался домой поздно, по обыкновению пьяным. Им казалось, что окружающие люди с помощью свинины обороняются от забот и неуверенности, которые их окружают, оглушая себя, затыкая уши, чтобы закрыть доступ тревогам и страхам.
Желание уехать росло в них, терзало, поглощало и постепенно окрепло, превратившись в решение. После длительных обсуждений и совещаний со шьором Карло Эрнесто пришел к выводу, что для него самое разумное — переселиться. В городе у него ничего больше не было — квартира и парикмахерская разбиты, разрушены. Судя по всему, Задар больше не будет принадлежать Италии — ему нечего ожидать и не на что надеяться. Обладая всего лишь своими десятью пальцами, он не может рассчитывать, что где-либо ему будет хорошо, но все-таки он сумеет зарабатывать столько, чтобы хватило на такое вот полусытое-полуголодное существование, как здесь. А что сердцу взгрустнется из-за расставания с родным городом — что ж, надо выдержать, справиться, утешаясь мыслью о том, что делается это ради ребенка, чтобы хоть он вырос в более цивилизованной среде и нашел там больше счастья и больше удачи, чем его родители. Память девочки не сохранит воспоминаний об этом крае, никогда у нее не будет щемить о нем сердце. Этой грядущей безболезненностью ребенка они утоляли свою боль расставания в настоящем.
Шьор Карло все его рассуждения одобрил и поддержал в его решении. Он воспользовался этой минутой, чтобы в рамках обсуждения судьбы всей беженской колонии поделиться с ним и своим собственным решением, которое возникло несколько дней назад, и он только поджидал удобного случая, чтобы сообщить его всем.
— А мы, — он указал на Аниту, которая шла впереди с Лизеттой, — мы вернемся в Задар. Повенчаемся, как выйдет в это военное время, без всяких торжеств, у нашего старого святого Шимуна, и будем дожидаться конца войны, А там — что будет! Мы уже стары для того, чтобы пересаживаться.
Он попросил его пока держать это в тайне (это означало, что ничего не следовало передавать Голобам и Моричам).
Доннеры, таким образом, стали готовиться к отъезду. Эрнесто чаще ездил в Задар, чтобы распродать последние остатки своей домашней мебели и обстановки парикмахерской — расшатанные полочки, вешалки и большой старинный гардероб, который уцелел от грабежа из-за своей громоздкости, его невозможно было просто вынести в дверь, а кроме того, слишком малого он стоил, чтобы стоило пытаться его разобрать. Трижды он переписывал заявление о переезде в Италию и подал его наконец с чувством облегчения, положившим конец колебаниями раздумьям. Его включили в список ожидавших отъезда. С этого момента Доннеров стали считать «переселенцами», и отныне каждый их поступок, суждение, слово оценивались под этим углом зрения. И хотя ему сказали, что официально оповестят о наступлении очереди, он дважды в неделю ездил в Задар, чтобы разузнать и ускорить дело, так как слышал, будто удачливей оказываются те, кто интересуются и надоедают, в то время как терпеливых и дисциплинированных нередко обгоняют другие, записавшиеся позднее. Тех, кто уезжал за свой счет и давал обязательство содержать себя в Италии самостоятельно, отправляли без задержек, с первым пароходом, в то время как малоимущим, которым предстояло стать обузой для других, приходилось ждать, пока им обеспечат какое-нибудь пристанище.
Эрнесто возвращался из Задара то бодрым, то подавленным — соответственно тому, каковы были его шансы в учреждении по переселению. А Лизетта, тревожно ожидавшая его возвращения, жадно вглядывалась ему в лицо, пытаясь угадать результат прежде, чем муж успевал сойти с велосипеда. Они почти суеверно боялись, что какая-то случайность, какой-то недосмотр чиновника в последнюю минуту сделают их отъезд невозможным. Эрнесто обливался холодным потом, когда немецкий часовой на границе задарского округа чуть дольше обычного вглядывался в его пропуск. Он деланно улыбался, стараясь расположить к себе молчаливого караульного в громоздкой каске, и с помощью нескольких доступных ему немецких слов пытался объяснить, что дед его был немец (хотя на самом-то деле это был не дед, а прадед), что сам он попал в Задар фельдфебелем, откуда-то из Судет (полагая, что Судеты особенно близки сердцу германского солдата), в Задаре женился на Лизетте Шашич и в браке с нею родил детей-итальянцев. Удачно миновав границу и вновь взгромоздившись на велосипед, он с некоторым стыдом все это припоминал, однако гнал от себя это чувство: «Если вице-бригадир Джона мог рассказывать, что его предки по крови англичане, то и мне вольно говорить, что я происхожу из верхних краев; тем более что это, в конце концов, и правда!»
XXXI
Два события усилили решимость горожан покинуть Смилевцы и ускорили их сборы. Однажды утром Лина совершенно неожиданно выплюнула кровь. Это потрясло всю «группу Ичана». Анита стала еще более молчаливой, и только темные круги под глазами выдавали ее тревогу. Сама же Лина, вопреки прежнему ощущению самоуважения и возросшей собственной значимости, при первом проявлении болезни испытала вдруг смущение и чувство некоторой неполноценности. Она и теперь двигалась так, будто была из стекла, и разговаривала негромко, но делала это хмуро и без всякой уверенности. Печально глядела она на Капелюшечку, не смея слишком к ней приближаться.
Шьора Тереза тем же вечером позвала к себе Альдо и, сопровождая каждое слово жестом указательного пальца, строго предупредила, что он обязан сказать ей абсолютную правду. Уже при этом вступлении у Альдо пересохло в горле. Затем она потребовала, чтобы он сказал ей, как на исповеди, не опасаясь наказания или выговора, целовался ли он когда-либо с Линой в губы. Бедняга краснел и заикался от того, что его о чем-то подобном спрашивают, а она, расценив это как полупризнание, приступила к еще более упорным расспросам. Альдо разрыдался: шьоре Терезе больше ничего не было нужно. Она велела ему успокоиться и повторила, что никому ничего не скажет, а он, в ответ на это, должен ей обещать, что сразу же сообщит ей, если увидит в своем плевке малейший след крови. С тех пор Альдо постоянно испытывал чувство вины перед шьорой Терезой и опускал глаза в ее присутствии — до тех пор, пока жизнь их не разлучила.
Шьор Карло несколько дней пребывал в задумчивости, а затем оповестил их, что написал брату в Альто Адидже, что пришлет к нему на несколько месяцев девушку на поправку в «среднегорье», как было рекомендовано врачами. При этом мимоходом в удобной форме заметил, что берет на себя тот вексель, который в свое время подписал ему при покупке мебели к свадьбе. Сообщил и о том, что с самой этой девушкой он перешлет золотые часы с цепочкой, которые их покойному отцу, многолетнему члену добровольной пожарной дружины, вручил старый командир Бартолетти, как выражение признания за проявленную многократно доблесть при спасении погорельцев, жертвуя собственной жизнью.
Другое событие еще глубже потрясло всех и почти отодвинуло в тень проблему с Линой. Однажды утром они были ошеломлены вестью о том, что минувшей ночью у себя в доме убит племянник Гличи Мирко Биовица. Несчастный Biondo! Дело, следовательно, становилось куда более серьезным: наступил черед знакомых. Шьор Карло опять задавал вопросы крестьянам, опять повторял это свое жалкое «Почему, почему?!».
— Да ведь каждому когда-нибудь пробьет смертный час, мой шьор Карло, — мудро отвечал ему один из стариков. — Поди знай, когда кому стукнет, — завтра, может, мне, а может, кому другому… На этом свете ты всего лишь путник, как однажды сказано было.
Остальные одобряли такие суждения, и никто ни разу не обнаружил яснее свой взгляд.
— Так вот оно и идет. Сегодня ты есть, а завтра нету!
— Но такой хороший, честный человек! — не мог взять в толк шьор Карло.
— Хороший, хороший!.. Что толку из того, что он хороший, если его больше нет? Знаешь, хорошему точно так же конец приходит, как и нехорошему.
— Но ведь смотреть тяжело, сердце не выдерживает, жалко!..