Джозеф Хеллер - Видит Бог
— Скажите им, — строго-настрого приказал я, — что они братья мои, кости мои и плоть моя. И Амессаю скажите, что он кость моя и плоть моя. Пусть то и то сделает со мною Бог и еще больше сделает, если он не будет военачальником при мне, вместо Иоава, навсегда! И даже более того будет ему. Прямо так и скажите.
Я понимал, что последнее обещание неосмотрительно. Но что я терял? Как выяснилось впоследствии — жизнь Амессаи.
Я сделал Амессае предложение, от которого он не смог отказаться. Он принял его с готовностью, и вскоре Израиль с Иудеей уже совали друг другу палки в колеса и грызлись, как кошка с собакой, за холопскую честь подчиниться мне раньше другого и с пущей раболепностью, — старейшины Израиля провозглашали, что имеют на это больше прав, поскольку у них десять колен, и стало быть, десять частей моей особы у них же. В прежних наших блужданиях мы как-то ухитрились посеять одно колено, но я по нему не шибко скучал. Мужи же иудейские отвечали мужам израильским, что зато я ближний им. А я, наблюдая за их препирательствами, только тешился.
На моем неторопливом возвратном пути из земли Галаадской к Иорданским переправам, через которые я совсем недавно бежал, я испытывал чувство уверенности в том, что полностью контролирую мое государство. В эмоциональном же моем состоянии никакой уверенности не отмечалось. Я даже не всегда понимал, какое именно шествие я возглавляю — победное или погребальное. Лучше всего я чувствовал себя в обществе старенького Верзеллия Галаадитянина, давнего, испытанного друга — одного из тех, кто по собственному почину безбоязненно пришел ко мне на помощь еще в пещеру Маханаимскую. Это был человек такой же редкостный, как хорошее вино, — старый стреляный воробей, учтивый господин преклонных лет, не слишком болтливый, никогда не повторяющийся, ничего не забывший, да к тому же еще сохранивший хороший слух. После сражения он пришел ко мне из Роглима и вызвался проводить меня за Иордан — он желал убедиться, что за рекой меня не ждет никакая опасность. Я предложил ему отправиться со мной в Иерусалим и остаться там навсегда: пообещал поселить его в дворцовых покоях, где он сможет жить по-царски. Верзеллий хмыкнул и покачал седой головой.
— Возьми раба твоего Кимгама, сына моего, — сказал он, дружески отклоняя мое предложение, — и все, чего бы ни пожелал ты для меня, сделай для него, ибо он любит приятную жизнь.
— Но почему же не тебя?
В слезящихся, пожелтевших глазах Верзеллия мелькнула некая искра.
— Долго ли мне осталось жить, — спокойно ответил он, — чтобы идти с царем в Иерусалим? Мне теперь восемьдесят лет. Узнаю ли вкус в том, что буду есть, и в том, что буду пить? И буду ли в состоянии слышать голос певцов и певиц?
— Слух твой намного лучше, чем ты думаешь.
— И зачем рабу твоему быть в тягость господину моему царю? Еще немного пройдет раб твой с царем за Иордан, пока другие не встретят тебя и я не увижу, что ты в безопасности. А затем позволь рабу твоему возвратиться, чтобы умереть в своем городе, около гроба отца моего и матери моей.
Нет вина лучше, нежели вино старое, и нет друга лучше, чем старый друг.
— Все, чего бы ни пожелал ты от меня, я сделаю для тебя.
Я, в общем-то, знал, что ничего и никогда он от меня не пожелает, ибо Верзеллию Галаадитянину было уже восемьдесят лет и он возвращался домой, чтобы мирно умереть в своем городе и лечь в землю вблизи гроба отца и матери его. Чего еще может желать человек, когда дни его переполнены? Мы попрощались с ним, когда подошли к Иордану. Я поцеловал земляка моего Верзеллия, и благословил его, и отпустил его, чтобы он вернулся в дом свой.
— Да будешь ты вскоре утешен в смерти сына твоего, — пожелал он мне на прощание.
— Да будут во всякое время одежды твои светлы, — пожелал я ему, — и да не оскудевает елей на голове твоей.
Он ушел и не увидел мерзостную свою противоположность, раболепного лицемера Семея, который первым из кающихся прорвался сквозь ряды моей стражи, дабы снискать мое прощение. Ко времени, когда я подошел к Иордану, иудеи собрались в Галгале, намереваясь встретить меня и перевести через реку. Пришла и тысяча вениамитян — образовать мой эскорт. На самой же реке стояли переправы, чтобы перевезти меня, и дом мой, и все, что я пожелаю. И вот, уже на другом берегу, на меня внезапно набросился этот брызжущий слюной, оскорбляющий взоры кретин Семей, сын Геры, подлетел ко мне с животным воем и плюхнулся к ногам моим со слюнявой, яростной мольбой о прощении за все оскорбления, которыми он осыпал голову мою, когда счастье мне изменило и я уходил из Иерусалима, низвергнутый и опозоренный. Я содрогнулся от отвращения, едва признав этого тощего, мерзопакостного, кривоногого коротышку, и отшатнулся, чтобы он не коснулся меня.
— Не поставь мне, господин мой, в преступление, — залопотал льстивый, зловредный ублюдок, трясясь и извиваясь на земле, на которую он пал. А какого же хера еще ожидал он от меня? — и не помяни того, чем согрешил раб твой в тот день, когда господин мой царь выходил из Иерусалима, и не держи того, царь, на сердце своем. Ибо знает раб твой, что согрешил, и вот, ныне я пришел первый из всего дома Иосифова, чтобы выйти навстречу господину моему царю.
Большую услугу оказал, сказал я себе, нахмурясь, и пожевал снутри щеки, как бы раздумывая, что бы мне такое учинить с мерзавцем? Спасибо сыновьям сестры моей Саруи, именно их приверженность к крайностям помогла мне принять решение. Упомянутая помощь поступила все от того же Авессы, который уже положил ладонь на рукоять меча.
— Неужели этот мертвый пес Семей не умрет за то, что злословил помазанника Господня? Позволь мне снять с него голову.
— Опять голову? — неодобрительно отозвался я и, отзываясь, сообразил, что благодарные подданные нужны мне больше, нежели безголовые трупы.
— Так что ж, ему жизнь, что ли, оставить?
— Ныне ли умерщвлять кого-либо в Израиле? — ханжески вопросил я, прямо на месте преображаясь в истинное олицетворение благодушия. — Ах, Авесса, Авесса, — с ласковой насмешкой сказал я, — что мне сделать с тобой, сыном Саруиным, ставшим мне ныне наветником? Ибо сегодня я готов простить весь мир. Не вижу ли я, что ныне я — царь над Израилем?
Семей же страстно проблеял:
— Благословен будь, господин мой и царь!
— Семей, — вынес я приговор, — сегодня ты не умрешь.
И, сделав паузу, я не без коварства добавил:
— Господом клянусь тебе, что я не предам тебя смерти от меча.
Коварная оговорка, сохраненная мною в этом обещании, и по сей день остается недоступной пониманию Соломона, хоть я и пытался дюжину раз привлечь к ней его внимание и столько же раз жаловался его матери на тупость ее сына, неспособного эту оговорку понять. Если б я прямо объяснил ему, что к чему, то нарушил бы мою клятву.
— Я знаю, что я подразумевал, — в который раз жалуюсь я Вирсавии, — ты понимаешь, что я подразумевал, даже Ависага и та понимает. Почему же он не может понять?
— Я ему объясню.
— Из уст младенцев и грудных детей исходит сила истинных слов мудрости, — важно объявляю я.
— Ах, Давид, Давид, — восклицает она, — как это красиво! Я бы век слушала.
— Тебя это случаем не разжигает?
— Нет, но ты все равно продолжай.
— Почему же я от него не могу добиться ни единого дерганого слова здравого смысла?
— Я все ему растолкую, — обещает Вирсавия, — ты только скажи, что он будет царем.
— Я же ему дюжину раз пытался втемяшить! Не оставь Семея безнаказанным; но низведи седину его в крови в преисподнюю. А он даже запомнить, что это за «седина» такая, и то не способен.
— Я буду сидеть от него по правую руку и все объяснять.
— Думаешь, он поймет, что нужно сделать?
— Он поймет, а Ванея сделает. Обещаю тебе, ты только назначь Соломона царем. Вот сейчас и назначь. Потому что Адония действует, а город замер в страхе.
— Да городу вообще на все наплевать.
— Люди только и говорят что про Адонию и его пир. А я боюсь. Спроси Нафана, спроси Садока, священника твоего, спроси, наконец, Ванею. Мы все боимся!
Они боятся Адонию, а пуще того Иоава, которому и секунды не понадобилось бы, чтобы понять, чего я хочу для Семея, и не колеблясь исполнить мою волю по первому же моему знаку. Однако Иоав — еще один из уцелевших доныне людей, которых я хочу уничтожить, а рассчитывать на то, что Иоав устранит себя сам, особенно не приходится, правда? Вот она, истинная дилемма, говорю я себе, хотя не так уж она меня и волнует, ибо вскоре мне предстоит умереть, ничего после себя не оставив, кроме детей и царства. Хорошо было б оставить храм, да Нафан запретил его строить, что же до звезды, названной моим именем, то это совсем уж завалящий повод для хвастовства. Было бы тщеславием добавить к сказанному, что никакого тщеславия во мне не осталось. Дилемму, перед которой я стою, интересно было бы обсудить с Богом, если бы я когда-нибудь опять снизошел до поисков божественного наставления, ибо в воображении моем я явственно слышу ответ, который могу от Него получить.