Александр Терехов - Крысобой. Мемуары срочной службы
Пыжиков неуклюже склонился к носилкам, чуть не достав своим носярой мелового лба бабульки; заметив это, чуть вздрогнул. Я крутанулся, пытаясь прикинуть, как взять: задом идти или передом? Шинель толстая, тварь, задом будет неудобняк, да и поднимать придется на лестнице. Наконец понесли.
Мадам смотрела в окно, прижав тонкие пальцы к вискам.
Бабулька глаз не открывала, только сильнее сжимала губы. В лифт она не влезет никак, и мы с Пыжиковым забухали сапогами вниз. Дурак Пыжиков не просек моих мычаний, и потащили мы ногами вперед.
Генерал с врачихой закупорился в лифте, сдавленно что-то ответив на вопрос мадам: «Ингалятор взял?» Лифт ласково зашелестел, а мы перли носилки по заплеванным ступенькам мимо интересно оформленных допризывной молодежью стен, у меня начала ныть рука, и бабулькина ножка терлась через одеяло о мою грудь, когда я на лестнице подымал носилки, — вот так вот люди грыжу зарабатывают!
Она только судорожно хваталась своими птичьими руками с черными венами за края носилок, когда мы очень удачно закладывали очередной вираж.
— Мамаша, еще что нести? — пропыхтел я.
Бабулька приоткрыла веки и уставилась вверх. «Вот стерва: помрет — обратно тащить придется», — добродушно подумал я.
До третьего этажа — еще куда ни шло, а потом я понял, что еще немного — и выроним. Оставалось только выяснить: кто уронит первым? Головой бабулька приложится сперва или ногами?
— Погоди, — зашептал Пыжиков бесцветными от напряга губами. — Секунду.
Мы чуть не грохнули носилки и блаженно разогнулись, поправляя шапки и утирая пот со лба.
— У нас во взводе… Валиахметов, знаешь? — Сердце у меня внутри металось, как груша, которую мутузил амбал-боксер. — Ну вот… он, как программа «Время», вешал на ремне гирю на шею — и качал. Качает и качает. Шустряков подходит: «Ты чего, Валиахметов, качаешь? Шея, что ли, слабая?» А он говорит…
— Устали, мальчики? — глубоким протяжным голосом сказала вдруг бабулька.
— Да ничего, — быстро сказал я, — ну, так вот, Валиахметов ему говорит: «Товарищ старший лейтенант, знаете, когда снимаешь — такой кайф!»
— Устали, — опять повторила бабулька.
— Ну, вы чего там? — шумнул снизу генерал. — Застряли?
— Идем, товарищ генерал! — заорал вниз Пыжиков.
— Его зовут Толик, — улыбнулась бабулька и поглядела прямо на меня голубыми, как речной лед, глазами.
— Еще чего нести? — бодро осведомился я.
Она кивнула влево и вправо — нет.
И слава богу! Я наклонился к носилкам. Пыжиков тоже сказал:
— Какой тогда кайф будет после армии.
— А самый большой кайф будет на кладбище.
Пыжиков улыбнулся своим мыслям, бабулька снова закрыла глаза и склонила лицо набок, а я считал ступеньки, поклявшись, что на сороковой, если не дойдем, брошу все к чертовой матери наземь — копать мой лысый череп!
В машине уже шуровал зёма, наскоро устилая пол брезентом и футболя сапогом огрызки и окурки по дальним углам.
— Давай, помоги им, — тронула его за рукав врачиха, сидевшая на лавочке, выставив из-под халата свои налитые коленочки.
Зёма глянул на меня с немым хохотом — вот поржем потом, — ухватился за носилки, наливаясь натугой, и прошипел мне в ухо:
«Во тебе и фортепьяна. Рояль!»
— Лезьте в машину попридерживать там, — распорядился генерал, устроивший себе наблюдательный пункт на подножке, и поторопил зёму: — Живее, сынок!! — Посмотрел, высчитав, на свой балкон и потом по сторонам.
Зёма закрыл борт, глянул на нас: все пучком? И мы с Пыжиковым расползлись по лавкам: он вглубь, я — с краю, чтобы полюбоваться окрестностями.
— Придерживайте, — попросила врачиха. — Чтобы не каталась.
Пыжиков бессмысленно потрогал рукой носилки.
— Здравствуйте, — вдруг сказала бабулька.
— Здравствуйте, — внятно ответил Пыжиков.
Я что-то тоже изумленно бормотнул в этом роде и, подняв воротник шинели, сунул правую руку за пазуху: вот интересно, вернемся мы к обеду или как?
Привычно вздохнув, врачиха подсела к бабульке поближе и раздельно сказала:
— Вера Петровна, ну, как вы?
— Я не расстраиваюсь, Ниночка, — твердо произнесла бабулька и часто заморгала, укрывая блеснувшие глаза. — Знаете, просто мой муж как-то мне сказал: старость — это общепит: еще не поел, а посуду уже убирают.
Машина выбралась со двора, и рогатые деревья перестали стукать по брезенту, роняя ледяные капли мне на лицо.
— В больницу? — тихо спросил Пыжиков у врачихи.
Она отрицательно покачала головой:
— В интернат. — И бодро повернувшись к бабульке: — Он у нас самый лучший в Москве.
— Ниночка, я себя ощущаю совершенно спокойно, — выразительно сказала бабулька срывающимся от сотрясений кузова голосом. — Я согласилась к вам переехать лишь с единственным условием — я никому не хочу быть обузой. Лежать, сложа руки, я не буду! Вы мне это гарантировали. Я способна читать вслух людям с плохим зрением. Если товарищи не будут стесняться — буду писать письма. Если дадут все необходимое — с удовольствием займусь ремонтом книг библиотеки. Что вы там еще говорили?
— Коробки для мороженого клеить.
— Да, и это… У меня есть опыт работы с лежачими. Себя я поэтому очень хорошо держу в руках. И товарищей смогу всегда поддержать. Я в девятнадцатом году работала в Варшавском военном госпитале, в Москве такой был. Меня раненые называли «товарищ комиссар», хотя я работала по культмассовой части. Если я заходила в палату и видела: играют в карты на кусочек сала или хлеба — я сразу брала колоду в руки и говорила: «Товарищи, нельзя играть на продукты. Может, вот ему мать свое последнее прислала. Вы завтра пойдете Советскую власть защищать — а ему надо выздоравливать. А если вы будете продолжать играть на продукты, эти карты полетят в печку-„буржуйку“. И следующий раз приходила, заглядывала осторожно — нет, не играют или на копеечки. В госпитале у нас каждый месяц, вы знаете, устраивали вечера Бетховена. Я приглашала профессоров Московской консерватории — стакан чая им, конечно, сахара… По два куска. И кусок хлеба…
Машина мчалась по дороге, и светофоры были все зеленые, я вцепился рукой в борт и хмуро слушал дребезжащую, торопящуюся речь.
— А тогда пошла волна… колхозами все заинтересовались, коммунами. Мне комиссар сказал: „Сходи в Наркомпрос, книжек, что ль, каких понабери, а то раненые товарищи интересуются“. И вот в Наркомпросе встречает меня такая милая женщина с чуть выпученными глазами, начинает подробно так расспрашивать; я сама не знаю, почему я ей все так рассказала? Что братик мой на каторге умер. За „Искру“. Отца жандарм камнем убил, и про госпиталь наш рассказала, про концерты. А она, знаете, так прямо вся удивилась: „Как Бетховен?“ — говорит. „А что, — сказала я, — у нас всем очень нравится музыка“. — „Когда у вас следующий раз?“ — быстро так она спросила. Я ответила, что как раз скоро. Она себе пометила в календарике. Я книжки взяла, а сама спрашиваю у секретаря: „А кто сейчас со мной говорил, товарищ? Такая милая“, — описала ее. „А это товарищ Крупская, жена товарища Ленина“, — ответили мне. Вы себе представить не можете, как я шла в госпиталь…»
Она мелко подергала кадыком и жалобно спросила:
— Ниночка, вы не захватили ничего пить?
Врачиха достала желтый термос и плеснула в пластмассовый стаканчик чуть дымящийся чай, кивнула Пыжикову — дай.
Пыжиков с испуганными глазами достал свои клешни из карманов и, схватив стакан, коряво уселся на пол, склонившись к бабульке.
Она сморщилась и приподняла голову, поймала своими лиловыми с черными пятнами губами край стаканчика, в горле у нее что-то булькнуло, и чай запорожскими усами потек от уголков рта на носилки. Пыжиков отпрянул, вопросительно глянув на врачиху, уже протянувшую к бабульке чистую салфетку.
— Вы извините, товарищ, — жалко улыбаясь, говорила бабулька, — товарищ, как?
— Аркадий, — сухо ответил Пыжиков.
Я больше всего боялся, что сейчас она поинтересуется и моим именем. Бабулька меня пугала так же, как и весна.
— Товарищ Аркадий, — пробубнила бабулька сквозь салфетку, которой врачиха елозила по ее лицу. — И я хочу еще сказать, что комиссар госпиталя сразу мне сказал: «Не волнуйся. Она не придет. При ее занятости…» А на концерте мне сказали: «Здесь Крупская». И она сама захотела со мной поговорить. Спросила: «Как вы достигаете такой тишины?» Я ответила: «Никак. Просто все хотят послушать. Даже лежачие просят их кровати принести». Тогда она сказала: «Удивительно. Я обязательно расскажу про это Владимиру Ильичу». Это… это был самый счастливый… самый счастливый день в моей жизни. И я сейчас…
Бабулька замолчала, уставившись на железные ребра, обтянутые брезентом и напоминающие своды склепа или храма, на потолке которого, как сияние свечей, пробивался через дыры колючий, яростный мартовский свет, глухо пел мотор, и каменными ангелами скорби застыли бледный Пыжиков и толстая врачиха, обхватившая ручкой круглый подбородок.