Йоханнес Зиммель - Горькую чашу – до дна!
– С кем?
Старина Гарри залился краской.
– Ну что вы, мистер Джордан…
– Она – моя дочь! И я боюсь, что она попадет в дурную компанию. Итак?
Он сунул в карман двадцать марок.
– Я слышал только, как она сказала: «Сейчас же. Да, пожалуйста, сейчас».
– «Сейчас же. Да, пожалуйста, сейчас»…
– Потом она заметила меня и прикрыла трубку рукой, ожидая, что я выйду. И сразу после этого спросила в коридоре одного из декораторов, не может ли он подвезти ее до вокзала.
– До вокзала?
– До Главного вокзала. Мистер Джордан, послушайте меня, старика: молодая дама такая душевная, такая порядочная, она ничего дурного не сделает.
– Да-да, конечно.
Когда я приехал в отель, Шерли дома не было. Джоан ничуть не обеспокоилась:
– Где ей быть в субботний вечер! Скорее всего, опять у своего дружка.
– Скажи, ты совсем не тревожишься?
– Трогательный вопрос в твоих устах.
– Почему?
– Ах, Питер, ты просто сокровище! Теперь ты уже тревожишься за нее как настоящий отец! Да что там отец! Как любовник! – Она заразительно засмеялась. – В самом деле! Как обманутый любовник! Я нахожу это восхитительным!
Зазвонил телефон, и портье спросил, можно ли шоферу, которого я нанял для поездки в Эссен, подняться к нам в номер и представиться.
– Да, пожалуйста.
Итак, Шауберг явился: в темно-сером костюме, как всегда элегантен, как всегда в берете. Он склонился перед Джоан в глубоком поклоне и на хорошем английском попросил извинить его за то, что он не снял берета:
– Ранен на войне.
– О Господи, эта проклятая война! – Джоан, которой он сразу понравился, была с ним особенно любезна. – Вы, конечно, не всегда были шофером, мистер Шауберг?
– Да, мадам.
– Какова же ваша настоящая профессия? – (Шауберг только улыбнулся.) – Можно я попробую угадать?
– Пожалуйста.
– Врач?
Шауберг и глазом не моргнул.
– Почему врач? Что заставило вас так подумать?
– Ваши руки. У вас такие красивые руки – как у врача.
– Я пианист, мадам, – уточнил Шауберг, улыбаясь еще обворожительнее. И, обращаясь ко мне, добавил: – Я позволю себе просить вас, мистер Джордан, подъехать со мной в гараж. Нужно подписать у мастера доверенность на мое имя.
Я вышел вместе с ним в коридор.
– Что случилось? – спросил я.
– Чековая книжка у вас с собой?
– Да. Почему вы спрашиваете?
– Я нашел другого студента.
– Значит, вы все же сможете произвести операцию завтра?
– Да. Поднимемся в мою мансарду.
Он прошел передо мной в железную дверь с надписью «Для персонала». За дверью оказалась винтовая лестница. Перед дверью все блистало чистотой и богатством, коридоры устланы коврами, стены затянуты штофными обоями и увешаны старинными картинами. За дверью все заросло грязью. Штукатурка обвалилась. Ступеньки покрылись ржавчиной. Коридоры, по которым мы шли, были низкие, темные и запущенные. Некоторые двери оказались распахнутыми. Эти комнаты, видимо, остались незанятыми. Часто в одной комнате стояло несколько кроватей. Здесь жили горничные, пикколо и временные работники.
Шауберг занимал отдельную комнату. Одна ее стена была скошена, окно полукруглое и почти над самым полом. Только согнувшись в три погибели можно было взглянуть на небо. В комнате стояли железная койка, шкаф и колченогий стол. Я сел на койку и выписал чек на тысячу марок.
– Дайте сразу уж и мне мой чек за неделю, – сказал Шауберг. Что-то в его голосе заставило меня поднять на него глаза. Он внезапно побледнел как полотно, словно вот-вот умрет. Губы дрожали. Он зашатался и вдруг рухнул на кровать рядом со мной, шепча: – В шкафу… коробочка… быстро…
Я распахнул дверцы шкафа, нашел никелированную коробочку и в ней шприц и несколько ампул. Отломив головку у одной из них, я набрал шприц и подал его Шаубергу.
Он воткнул иглу сквозь штанину себе в ляжку и нажал на поршень. Потом глубоко вздохнул и откинулся на подушку. Теперь он лежал спокойно. Лишь его узкие красивые руки еще дрожали; руки, которыми только что так восхищалась Джоан; руки, которые через несколько часов будут прикасаться к телу Шерли.
19
Рим, 3 мая, 21 час 30 минут.
Белая кошечка спит, свернувшись клубочком в кресле рядом с моей кроватью. Я открыл окно, так как ночь теплая и прекрасная. Множество звезд сияют на темном небе. Я держу микрофон у губ и говорю тихо, чтобы никому не мешать.
В парке ходит взад и вперед карабинер, который меня стережет. За старыми деревьями белеет в свете сильных прожекторов фасад Колизея, но сквозь темные провалы его окон все-таки видны звезды. Аромат цветущей вербены проникает ко мне в комнату.
Профессор Понтевиво пришел ко мне сегодня только после ужина. Мы еще раз поговорили обо всем, что он уже раньше сообщил мне о человеческом мозге и его функциях, после чего он продолжил эту тему:
– Конечно, все это лишь сухая теория. Я могу объяснить пьющему человеку, как взаимодействуют архив коры головного мозга и мозговой ствол. Могу ему и себе объяснить, откуда берется его комплекс неполноценности, как обстоят дела с этим комплексом, то есть с проблемой, с которой он, по его мнению, не сможет справиться. Все это я могу ему детально и Доходчиво разобъяснить. Но одного я сделать не могу. Знаете чего?
– Знаю. Вы хоть и можете показать пьющему, какие трудности в его жизни заставляют его пить, но не можете устранить эти трудности из его жизни. Об этом я думал все последние дни. Вероятно, в этом и кроется причина того, что около девяноста процентов так называемых излечившихся от алкоголизма – я где-то читал об этом – вновь начинают пить, и, следовательно, на самом деле алкоголизм неизлечим.
– Вы совершенно правы, причина именно в этом. Если человеку сорок и он пьет, потому что карьера не удалась, потому что разлюбил жену и любит другую женщину, потому что видит, что никогда не добьется признания своих предполагаемых способностей, – то я не могу ни предоставить ему женщину, о которой он мечтает, ни избавить от той, которую ненавидит, ни сделать его в мгновение ока генеральным директором или нобелевским лауреатом. Не могу изменить основные параметры ситуации, в которой он находится.
– Вот видите! Неудачные дети. Осточертевшая жена.
Пропащая жизнь. Вот что заставляет человека пить! И как бы тонко вы ему ни объясняли, почему он пьет, он все это поймет, но пить не бросит. А больше вы ничего для него сделать не можете.
– Могу, мистер Джордан.
– Что?
– Я могу… – Толстячок профессор умолк, потому что откуда-то снизу донеслись до нас шаги и голоса, хоть и приглушенные, но все же отчетливо слышные в мертвой тишине ночи.
– Non cosi lentamente!
– Attenzione, idiota! E sul mio piede![29]
– Что придавило ему ногу? – спросил я.
– Вероятно, гроб, – предположил Понтевиво. Мы с ним подошли к открытому окну. Я увидел черную похоронную машину, остановившуюся прямо под моим окном. Двое мужчин в рубашках с закатанными рукавами в самом деле пытались по узкой лестнице вынести гроб из подвала клиники к машине. Гроб сильно раскачивался.
– Кто умер?
– Наш композитор. Вчера утром. Меня кольнуло где-то в области сердца.
– Мы стараемся увезти наших… гм… покойников, когда все спят. Дело в том, что многих наших пациентов шокировал бы вид такой машины. Уж не входите ли вы в их число?
Я промолчал.
– Мистер Джордан, в любом доме на нашей земле умирают люди. В больнице же смерть, в сущности, должна считаться гораздо более обыденным явлением. Разве не так? Почему же вы так погрустнели?
– Потому что молодой композитор скончался, так и не дописав свой концерт.
– Об этом мы все грустим, – сказал Понтевиво. Очевидно, все-таки не все, потому что снизу до нас донесся такой диалог:
– E un compositore. Dicono che ha fatto una si bella musica!
– Musica, merda! Il mio piede![30]
После этого они наконец-то погрузили гроб в машину. Она отъехала. Мы смотрели ей вслед, видели, как она мелькала между оливковыми деревьями, лаврами, пальмами и кустами эвкалипта. Мы смотрели ей вслед, пока она не исчезла во мраке, в небытии, там, где все мы исчезнем однажды.
Надеюсь.
– Кстати, под конец он впал в богобоязнь, – заметил Понтевиво. – Это часто бывает. Он чувствовал себя так плохо, что чуть ли не каждый день требовал, чтобы пришел священник и соборовал его. В общем и целом его соборовали семь раз. Иногда священник заставал возле него врачей. Тогда святой отец усаживался в приемной и листал журналы. Я ежедневно посылал к больному одну из сестер милосердия – массажистку, чтобы стимулировать кровообращение. Вчера утром, когда она вошла к нему, он сказал: «Прошу вас, сестрица, придите массировать меня немного позже. Так около одиннадцати. Меня только что соборовали». В одиннадцать он был уже мертв… – Понтевиво отвел меня от окна. Мы опять сели. – На чем мы остановились?
– Я сказал, что, в сущности, вы ничего не можете сделать для пьющего, поскольку не можете изменить обстоятельства его жизни.